Мой механизм не работает, похоже, я слишком плотно подогнал детали.
Мой механизм не работает, в нем чего-то не хватает.
Мой механизм не работает.
Я чувствую себя неудачником, выходящим из каморки с беспомощным атанором посередине, забитой беспомощными тиглями и калильными колбами, выходящим с куском свинца в горсти и беспомощной улыбкой на устах.
Сегодня я понял, что атанор происходит не от горячего арабского attannur, как я думал раньше.
Проклятая печка происходит от ледяного thanatos, где отрицание, заключенное в а, давно переплавилось в утверждение, смешавшись с золой и стрижиной кровью.
Джоан Фелис Жорди
То: [email protected], for NN ( account XXXXXXXXXXX )
From: [email protected]
ЎSalud!
Нет, вы посмотрите, что пишут о нем в досье. Я наскоро переписала два последних листка, усевшись на подоконнике в кабинете Лоренцо.
Аффективно-бредовая дереализация и деперсонализация, двойная ориентировка в ситуации, окружающих лицах (симптом Фреголи) и в собственной личности… центральное место занимает грезоподобный онейроид, перемешивание фрагментарно отражаемого реального мира с иллюзиями и псевдогаллюцинациями… Сами они онейроид.
Раньше я считала, что Ваш брат придумывает мир, в котором все устроено так, как должно быть: он населен пылкими архивистами, кудрявыми эфебами на скутерах, бледнолицыми богинями в кашемировых шалях, мудрыми татуировщиками, девственными следователями в серебряных амулетах и прочим дружественным людом, которого ему не хватает в нашем с вами мире, и знаете — пожалуй, и мне не хватает, чего греха таить.
Мальчишеский сундучок, думала я, с оклеенной красавицами крышкой, под которой живут не марионетки, не картонные плоские фигурки, как те, что я вырезала на радость всей палате, когда сама лежала в больнице, нет — это ожившие лакуны его собственной жизни, ставшие рельефными, выпуклыми, только оттого, что на них смотрят изнутри. Так я думала.
А теперь я думаю вот как. Часть сознания Мозеса не выносит разъедающего действия ratio и стремится освободиться от него, создавая персонажей, воплотивших acid, действие как таковое, нет, не так — оно становится ими, как часть дерева, осознавшая себя дуплом, впускает белку или черного дятла, и они становятся частью дерева.
Лечить его от этого так же смешно, как лечить сокращения мышцы, стремящейся избавиться от избытка молочной кислоты.
Но как, черт побери, объяснить это Лоренцо и Гутьересу?
К тому же вполне вероятно, что, поверив в это, один из них окажется белкой, а другой — черным дятлом.
МОРАС
без даты
девочки работают с новым парнем — венсана так и не выпустили из тюрьмы, магда приходила меня навестить с клиентом-матросиком, они сели на террасе и весь вечер строили мне рожи, матросик сочувственно улыбался, а я вспоминал корабль-принцессу и утренний хвост газированной пены за кормой и сереброкудрую старушку на палубе
прошло пять месяцев, а подснежников все нет
апрель, 4
фиона уехала
вчера меня подвозил мрачный мороженщик, на крыше грузовичка вращалось чудовищное фруктовое эскимо, внутри у эскимо играла карамельная музыка, любите ли вы мороженое? спросил я его, он покрутил пальцем у виска, продолжая выкручивать руль на перекрестке, мы чудом не задели велосипедиста, машину тряхнуло, мерзлые брикеты загремели в контейнере, музыка в эскимо заткнулась, прошуршав напоследок охрипшим винилом, вот и сла-а-авно! сказал водитель и стал выбираться из кабины, я засмеялся, открыл дверцу, встал на подножку и — вот оно — снова почувствовал уходящее время
но не так, как бывает, когда, включив компьютер, видишь, что windows просит тебя подтвердить пароль, и это значит, что прошло три месяца, — нет, так говорит о себе ушедшее время, время, провалившееся в паст перфект
если я стану писателем, то напишу об одном только стоящем деле — о тех моментах, когда время переливается через край, уходит физически — прямо по твоей коже, топая тысячей циркульных иголочек, вселяя ужас и выдирая волоски, но для этого нужно, чтобы что-то дурацкое произошло — например, приехать в дурацкий город N, где все ходят с дурацкими браслетами на щиколотках или пьют гимлит вместо мартини с лимонным соком, где на плоских крышах гниют водоросли, нет, не N, пожалуй, N не годится, такие места должны называться завораживающе, как tugwios, трущобы, обозначенные на городских картах аккуратными белыми пятнами, рваные дыры в мировых васильковых обоях, возьмите хоть ла перлу в сан-хуане или манильский мандалойонг, где ты просыпаешься в латаных простынях и видишь ровную спину местного мальчика в розовых отметинах или ровную спину местной девочки в розовых отметинах и неровную стену в следах от убитых жуков и выползаешь в кафе, дрожащий от джетлага, под взгляды завсегдатаев, под дубовые лопасти вентиляторов, гоняющие конопляных дымчатых змеек, отпиваешь из толстой кружки и вдруг понимаешь уходящее время, как если бы тебя омыло теплой водой — так бывает, когда моешь стебли цветов над раковиной или наполняешь вазу, ты просто разрешаешь воде перелиться и бежать по запястьям, и стоишь так, и слушаешь бог знает какое радио за картонной стеной, ожидая неизвестно чего, как генрих в синих озерных облаках, там еще волны были, как дивные груди, это новалис — или я путаю?[86] почему ты смотришь на меня всеми глазами сразу, золотая стрекоза? это чтобы съесть тебя, дорогая алиса
а на обложке этой книги я помещу свое мертвое лицо со сбегающей по нему теплой водой, это вам не вечная черно-белая сигарета в углу черно-белого писательского рта, любите ли вы воду, как люблю ее я?
апрель, 5
фелипе пишет, что я пришел в себя, но я, кажется, пришел в кого-то другого
третью неделю работаю в кафе сан-микеле, а денег еще не платили — хозяин мной недоволен, я нетороплив и роняю предметы сервировки, в пятницу — на пасхальном обеде для банковских клерков — разбил длинную тарелку для морской снеди с выпуклыми ракушками по краям, лангустины и мидии разлетелись радостно по терракотовому полу
рожденный ползать летает после смерти хорошо, что я начал дежурить в золотом тюльпане по средам и субботам, там за ночь перепадает пара фунтов — из тех монеток, что бросают в стеклянную банку с прорезью, как будто рыбок кормят, и монетки там серебрятся потом и тихо трогают носами стекло
к тому же под утро кудрявый буфетчик приносит мне пакет с горячими булками, обсыпанными кунжутом
ДНЕВНИК ПЕТРЫ ГРОФФ
10 апреля
Профессор почти не покидает номера. Так сказал мне русский, он теперь работает в отеле полный день и катает с этажа на этаж тележку с шампунями и полотенцами. Подарил мне целую горсть пластиковых флакончиков с гелем для душа, просто душка этот парень, особенно когда неожиданно замолкает и виновато улыбается — как если бы спохватился и передумал говорить.
Я заходила узнать Фионин адрес, но в отеле его не нашли.
Выходит, она не ожидала почты на остров, все ее дела здесь закончены. Мы с русским посидели на подоконнике в комнате для персонала, у него оказались полные карманы лакричных ирисок. Такие в этом отеле кладут на подушку, вместо шоколадки.
Он рассказал мне, как профессор стучался в номер с табличкой олеандр в то утро, когда Фиона уехала.
— У них была любовь? — спросила я, но он только покачал головой.
— Нет, не думаю, — сказал он через сто тысяч лет в своей странной манере: он долго шевелит губами, а потом выпаливает сразу все предложение, слова у него будто на пружинках изо рта выскакивают, к тому же он умудряется говорить сразу на трех языках, это только те, что я знаю. Может, он еще и на суахили говорит, но я бы все равно не поняла.
— И потом — йacqua passata — какое нам до этого дело? — спросил он так нарочито равнодушно, как будто ему до этого было дела больше всех. — Се n ' estpas топ affaire.
Так вот, Форж стучался в номер Фионы целое утро, и у него лопнуло терпение. Он попросил портье открыть номер, и портье прислал русского, наверное, потому, что русский — новенький, ему положено за всех бегать. В номере не было людей, зато была рыжая толстая белка, которая сначала прыгнула со шкафа прямо на профессора, а потом просочилась в полуоткрытую дверь и изо всех сил рванула по коридору.
— Профессор побежал было за ней, — сказал русский, — но потом остановился, развел руками и сел прямо на пол, у веселого красного автомата, который делает лед. При этом он задел длинную красную ручку, и автомат сделал ему лед — шесть аккуратных кубиков. Никто не подставил стакан, и они упали на пол.
— Кажется, он плакал, — сказал русский, помолчав часа три, — мне стало imbarazzante, и я ушел.