Я открываю глаза около часа ночи. Я то сплю, то просыпаюсь.
Он лежит рядом со мной. На животе, вытянув руки вдоль тела. Во сне одна сторона лица прижата к простыне. Рот и нос слабо подрагивают, как будто он вдыхает запах цветка. Или собирается поцеловать ребенка.
Я тихо лежу, глядя на него так, как раньше никогда не смотрела. Он шатен, в его волосах несколько седых прядей. Волосы густые, как ворс швабры. Когда погружаешь в них пальцы — как будто держишься за гриву лошади.
Там, в постели, ко мне приходит счастье. Не как что-то, принадлежащее мне. А как огненное колесо, катящееся через пространство и мир.
На мгновение мне кажется, что я могу избавиться от этого, что можно просто лежать, ощущая то, что у меня есть, и не желать большего.
В следующую минуту я хочу, чтобы это продолжалось и дальше. Он должен лежать рядом со мной и завтра. Это мой шанс. Мой единственный, мой последний.
Я сбрасываю ноги на пол. Теперь я в панике.
Именно этого я 37 лет старалась избежать. Я систематически упражнялась в том единственном, чему в этом мире следует учиться — в умении отказываться. Я перестала надеяться на что бы то ни было. Когда упражнения в смирении станут олимпийским видом спорта, я попаду в национальную сборную.
Я никогда не могла быть снисходительной к чужим любовным страданиям. Я ненавижу их слабость. Я вижу, как они находят мужчину под радугой. Я вижу, как у них появляются дети, как они покупают детскую коляску «Силвер Кросс Роял Блю», как они ходят гулять по набережной в лучах весеннего солнца, как они снисходительно смеются надо мной и думают: бедняжка Смилла, она не знает, чего она лишена, она не знает, какова жизнь у нас, имеющих грудных детей и закрепленное на бумаге право друг на друга.
Четыре месяца спустя собирается на вечеринку их старая группа по подготовке к родам, и у ее дорогого Фердинанда случается рецидив, и он раскладывает несколько полосочек на зеркальце, и она находит его в ванной, где он валяется в обнимку с одной из других счастливых матерей и она за наносекунду превращается из большой, гордой, независимой и неуязвимой мамаши в духовного карлика. Одним махом она опускается до моего уровня и ниже его и становится насекомым, дождевым червем, сколопендрой.
И тут меня извлекают на свет белый, стряхивая с меня пыль. И я должна слушать, как тяжело быть разведенной матерью-одиночкой, как они подрались, когда делили стереоустановку, как всю ее молодость высасывает из нее ребенок, который превратился теперь в машину, использующую ее и ничего не дающую взамен.
Я никогда не хотела этого слушать. Что это вы, черт возьми, вообразили себе? — говорила я. Вы что, думаете, я редактор отдела писем в женском журнале? Вы думаете, я дневник? Автоответчик?
Есть одна вещь, которая запрещена во время санных переездов, это — хныкать. Нытье — это вирус, смертельная, инфекционная, распространяющаяся как эпидемия болезнь. Я не хочу его слышать. Я не хочу обременять себя этими безудержными проявлениями эмоциональной ограниченности.
Именно поэтому мне сейчас становится страшно. Здесь, в его комнате, рядом с его кроватью, я кое-что слышу. Это идет изнутри меня, и это хныканье. Это страх потерять то, что мне дано. Это отголосок всех тех любовных историй, которые я никогда не хотела слушать. Теперь кажется, будто они все внутри меня.
Но меня еще можно спасти. Я могу собрать всю свою одежду и взять ее под мышку. Мне даже не надо тратить время на то, чтобы одеться. Я могу просто выйти и взбежать вверх по лестнице. В своей квартире я уложу самое необходимое, или могу даже и этого не делать, позвоню в фирму, которая занимается перевозками, сделаю заказ, чтобы мои вещи перевезли, упаковав их, а потом положу деньги в один карман, пленку Исайи в другой и перееду в гостиницу, так что меня не будет, когда он проснется, и мне никогда больше не придется смотреть в его глаза.
Он открывает глаза и смотрит на меня. Он лежит совсем неподвижно и пытается понять, где он. Потом он улыбается мне.
Я вспоминаю, что я голая. Я поворачиваюсь спиной к нему и боком иду к моей одежде. Он сложил ее для меня так, как ее никогда не складывали с тех пор, как она была куплена. Я надеваю нижнее белье. Стыдливость — это часть человеческого естества. Меня тошнит от представления европейцев о том, что они могут решить проблемы своих собственных выдуманных сексуальных неврозов, выставляя мясо на показ и рассматривая его под микроскопом.
Я иду в гостиную. Я не представляю, что мне с собой делать.
Он приходит через минуту. На нем боксерские шорты. Они белые, доходят до колен, и громадные, как будто сшиты из пододеяльника. Он похож на полуодетого игрока в крикет.
Я вижу сейчас и вспоминаю, что видела это вчера — вокруг запястий и лодыжек у него узкие, темные полоски. Это шрамы. Я не хочу его ни о чем спрашивать.
Он подходит и целует меня. Хотя мы ни одной секунды не были пьяными, можно смело сказать, что это наше первое трезвое объятие.
Только сейчас я вспоминаю вчерашний день. Но так отчетливо, будто отсветы пожара сейчас, прямо сейчас, видны на стенах квартиры.
Мы вместе накрываем на стол. У него есть центрифуга для отжимания сока. Он отжимает яблочный и грушевый сок в высокие стаканы. Яблочный сок зеленый с красноватым оттенком, грушевый — желтоватый. В первые минуты. Потом они начинают менять вкус и цвет.
Мы почти ничего не едим. Мы выпиваем немного сока и смотрим на фарфор и масло, и сыр, и поджаренный хлеб, и варенье, и изюм, и сахар.
В гавани тихо, на мосту почти нет машин. Сегодня выходной день.
Он в нескольких метрах от меня, но мне кажется, что он так близко, как будто наши тела все еще сплетены.
Я целую его на прощание и поднимаюсь к себе, в одном белье, взяв под мышку свою одежду, и мы за все утро так и не обменялись ни словом.
У себя я не иду в ванную. Можно найти множество причин, чтобы не мыться. В Кваанааке одна мать не мыла левую щеку своего ребенка в течение трех лет, потому что ее поцеловала королева Ингрид.
Я одеваюсь и иду в автомат на площади. Оттуда я звоню в Государственный центр аутопсии Института судебной медицины при Государственной больнице и спрашиваю, могу ли я поговорить с доктором Лагерманном.
Он проветрил в оранжерее. Оказывается, это для того, чтобы было достаточно кислорода для следующей сигары. Но на короткий миг появляется свежий воздух и прохлада.
— Ваши кактусы переносят свежий воздух?
Ирония не приносит особенных дивидендов при общении с Лагер-манном.
— В Сахаре, в низинах у Нигера, по ночам бывает минус семь градусов. Днем на солнце температура доходит до 50 градусов. Это самый большой суточный перепад температуры на Земле. Случается, что пять лет подряд нет дождя.
— Но дышит ли там кто-нибудь на них через сигару? Он вздыхает.
— В доме мне нельзя курить из-за семейства. Здесь меня обижают гости.
Он кладет сигару назад в коробку. Плоскую деревянную коробку, на которой изображен Ромео, целующий Джульетту на балконе.
— А теперь, — говорит он, — мне, черт побери, хотелось бы получить объяснение.
Надо собраться с мыслями. Но они вертятся вокруг поцелуя на коробке.
— Вы знакомы с «Элементами» Эвклида? — спрашиваю я.
И все подробно ему рассказываю. О смерти Исайи. О полиции. О Кри-олитовом обществе «Дания». Об Арктическом музее. Кое-что о механике. Об Андреасе Лихте.
Как только я начинаю, он забывается и достает сигару из коробки.
На мой рассказ уходит две сигары.
Когда я кончаю говорить, он отходит, как будто для того, чтобы создать дистанцию между нами. Медленно бродит он по узеньким коротким дорожкам между растениями. У него есть привычка выкуривать последние миллиметры сигары, так что он, в конце концов, держит огонек между пальцами. Потом он роняет последние крошки табака в клумбы.
Он подходит ко мне.
— Я нарушил обещание хранить врачебную тайну. Я совершу уголовно наказуемый поступок, если я скрою от полиции то, что вы мне рассказали. Я оказываюсь против одного из самых влиятельных ученых Дании, следователей прокуратуры, начальника полиции. Людей увольняли за то, что они только подумали о половине того, что я уже сделал. А мне надо кормить семью.
— А кактусы надо поливать, — говорю я.
— Но на кой хрен детям такой отец, который позволит откусить кусок своей задницы, лишь бы его не лишили работы.
Я молчу.
— Есть же и другие достойные способы зарабатывать деньги, не обязательно быть врачом. Моя бабушка была еврейкой. Я бы мог убирать туалеты на Еврейском кладбище.
Он размышляет вслух. Но он уже принял решение.
В кухне он останавливается.
— Когда проводились экспедиции? Сколько они продолжались? Я сообщаю ему эти сведения.
— Наверное, можно было бы что-нибудь узнать из судебно-медицинских заключений тех лет.
Первые булки достают из духовки. Одна из них сделана в виде голой женщины. Они выложили из изюминок соски и треугольник волос.