Мать не пошла за мной ночью. И утром не заглянула в комнату.
* * *
А может, я повесилась?! Я пила портвейн всю ночь и ревела в подушку — чтобы соседи не слышали. Я проклинала всех и тут же молилась на иконку. Ударила себя пепельницей по лбу. Из-за того, что я сука и блядь. Гладила себя по шишке, возникшей на лбу, называя бедной, несчастной девочкой, не знающей, как жить, что делать и зачем. Проклятый собственник — я шептала-шипела в адрес Александра, — и я еще хотела с тобой жить! Да ты бы связал меня веревками, приковал бы к кровати…
Голова болит от портвейна. На работу даже звонить не буду. Врать, придумывать. Зачем? Чтобы не уволили? Так я же сама хочу бросить. Вот пусть и уволят. Трудовой книжки все равно еще нет — будущему не повредит. Какому будущему?…
Три длинных, два коротких… Что он хочет? И смеет еще нашим условным сигналом звонить! Три печальных, два веселых…
Не пьяный. Не злой. Строгий. Стоит посередине «моей» комнаты. Я у пианино. Руки на груди скрещены, как мама говорит, по-наполеоновски. Наполеон закладывал одну руку за спину, другую за борт шинели. Как Гитлер потом, как Сталин…
— Передай мои извинения Маргарите Васильевне, я ее больше не увижу.
Мог бы ей на работу позвонить, раз такой порядочный. Я стою молча в длинной, до полу, юбке, сшитой из старинного бабушкиного платья. В огромном, ее же, свитере.
— Давай все наши фотографии. Все, что со мной связано.
У Рыжего с женой контракт… Платок — лошади, цепи — висит на стуле. Я достаю из туалетного столика фотографии. Мелькает — я в одной босоножке, опираюсь на его плечо… Он кладет платок на крышку пианино и в него фотографии. Выхватывает их у меня из рук. На шкафу стоит пластиковый ослик. Он берет его и кладет в платок. Снимает маску со стены. Я подаю ему джинсовую куртку. Потрепанную. Он усмехается.
— Надеюсь, что следующая твоя жертва будет щедрее, ха…
Даю ему иконку. Он вертит ее в руках, а потом… кладет в задний карман джинсов.
— Это слишком дорогая вещь. И, тем более, ты никогда не заслуживала ее!
Ааааа! Игра. Все это игра его! Подаю ему часы. Опять усмешка.
— Оставь их себе. Чтобы знать время, когда из коек вылезать и домой возвращаться.
Мне хочется повалить его на пол, бить по нему кулаками и орать: «Аааааа!» Я молчу. Он связывает платок всеми его четырьмя концами. Гостинчик бабушке от Красной Шапочки.
— Пошли.
— Куда?
— На канал Грибоедова. Бери это барахло и пошли. Через черный ход.
Я умею быть послушной. Идем. Вниз по лестнице, через двор. Пасмурно и ветер. Это не Ленинград, а Ветроград. У Хлебникова кто-то так сказал. Из двора к набережной. Как это громко звучит. Только для Невы это название и подходит — Медный всадник, гранит, набережная. Я знаю, что он хочет сделать, — утопить узелок в канале Грибоедова. Прямо по Достоевскому играет. Подходим к чугунным решеткам. Вода какая грязная.
— Бросай.
— Почему я? Это твой… сценарий, ты его и разыгрывай!
Он зло смотрит на меня. Тянет мои руки с узелком за парапет. Но ведь он тоже держит узелок. Я отпускаю свои руки. Узелок у него в руках. И он как бы выпадает из его рук, будто бы он не удержал его, упустил.
«Откуда вы?» — спросил Пушкин, путешествующий в Арзрум, у встреченных им грузин, сопровождавших арбу. «Из Тегерана». — Что везут? Они: «Грибоеда». Тело Грибоедова они везли, убитое и изуродованное тегеранскими бандитами.
Круги на воде. Но узелок не тонет. Покачивается на ряби воды. Сашка матерится. Ветер — и подол юбки прилип к моим ногам. Какие-то люди прошли. Даже не посмотрели. А может, мы младенца убили и теперь вот утопить хотим? Им и дела нет. Сашка нашел палку. Длиннющую. Как для прыжков в высоту с шестом. Господи, прямо тыкает ею в узелок! В моего ослика! Я закуриваю. Такой ветер, что дым мне обратно в горло влетает. Глубоко в легкие. И Сашка узелок палкой глубоко под воду погрузил. Пузыри. Он убирает палку. Узелок не всплывает. У Александра пот на лбу. Смотрю на воду, ну?… Нету больше узелка. И пузырьков больше нет.
— Хочешь выпить?
Как я могу ему предлагать выпить после того, что он сделал? А он — как может он согласиться? Он соглашается.
Сидим напротив. Пьем порт. Курим. Его сигаретка между большим и указательным пальцами. Моя почти у виска, у волос, которые так выросли, что можно стянуть в хвостик… Может, это и грех — иконку утопить, но должен был. А так, все это поза. И часы…
— Все. Я пошел.
— Я тебя провожу до улицы.
Он не очень хочет. Но я пойду. Чтобы не чувствовать себя оставленной.
Я стою на углу переулка и площади Мира. Под деревом, на круглом газончике вспаханной земли. А он уходит. Быстро, почти бегом. Как всегда. Я вижу его фигуру у стеклянных дверей метро. Он смотрит в мою сторону. Конечно, видит меня. Стоящую под деревом, полами своей собственной юбки избиваемую, саму себя обнимающую. Он поднимает руку. Взмахивает? Прощается?…
40
Он уехал. Бросил меня. Но разве я вещь, чтобы меня бросить? Узелок он бросил!
Был день. Июньский. Вот-вот и годовщина нашей встречи. Пусть некрасивой тогда, но со временем изменившейся, окрасившейся в другой цвет. Шестого июня Пушкин родился…
Даже недолюбливающие друг друга женщины заодно в чем-то. В борьбе с мужиком. Скорее — за мужика. Даже если ты «за», то все равно в том, за кого ты, надо что-то переломить в свою сторону. Значит, «с»?…
Быстрым голосом, слышно было, что прикрывает рукой трубку, Людка нашептывала мне:
— Он уезжает. Самолет через два часа. Мы в аэропорту.
— Куда-а?
— На Север. На год. Он не знает, что я звоню. Мы стоим у главного входа в аэропорт.
Я надела старинные бабкины бусы из янтаря. Взяла такси. В сумке у меня лежала косыночка.
Он так любил, когда я ее надевала. Красное, белое, синее. Вместо звезд, как на американском флаге, — якоря… Больше всего я боялась, что он изругает меня, наоскорбляет, скажет: «Ты все думаешь, это бесконечно? Все утоплено, моя любимая де-во… блядь».
«Бей свалившуюся в воду собаку».
Боясь встретить его глаза, я вошла не через центральный вход. Поднялась на балкон. Увидела внизу яркий, химически-голубой плащ Людки. И потом его. Какая длинная у него шея! Он подстригся. Стоял и улыбался своей американской улыбкой. Нельзя ему жить в Америке — будет, как все. Американцы все время улыбаются.
Людка заметила меня. Я спряталась и стала ее ждать.
Как намного трудней быть оставленной! Оставленной там же, где вы вдвоем были. Среди всего, что вас двоих окружало. Идешь по городу, не замечая ничего, думая о своем, — и вдруг очнешься — там же. На Львином мостике. На мосту, по которому бежали вприпрыжку под дождем вместе. И он, оставивший тебя, пел: «Какой большой ветер напал на наш остров…» И, засмеявшись: «Унес он мой зонтик! Унес мою Наташку!» Это ты себя унес!
На балконе, где я пряталась, был бар. Людка ахнула стакан винища, не поморщившись. Я проглатывала слезы вместе с белым вином. Людка бегала и требовала салфеток. Торопила меня.
Как изменился он, увидев меня. Я не видела его рук, но наверняка они были сжаты в кулаки. Захарчик, разодетый, как павлин, и даже с мундштуком, дежурно улыбался.
Как хочется всегда самой куда-нибудь удрать, находясь в аэропорту, на вокзале. Но ты ведь — оставленная. Ну и вот на, иди по своей любимой улице Росси. Но это ведь там, где эхо. Вот именно — эхо. Обернешься в надежде… Одна. Иди и саму себя слушай.
Он взял меня под руку и повел. Повел через зал аэропорта, так, будто хотел отдать меня, сдать. Как багаж. И билетик от багажа навсегда потерять.
— Не волнуйся, я тебя никогда не забуду. Ты к этому все усилия приложила. Что ты еще хочешь от меня?
Мы сидели на бетонном парапетике, отделяющем нас от летного поля. Я боюсь открытых пространств, у меня голова начинает кружиться. Высоты я не боюсь. Ведь внизу есть конечная точка. А тут — бесконечность.
— Я только хотела попрощаться… Ты меня ненавидишь?
В носу стало мокро. Всегда так, перед тем как заплачешь.
— Если бы! Как я был бы счастлив…
Зачем он всегда давал мне надежду? Он всегда уходил и говорил, что любит меня. Даже если и не говорил, я это видела, чувствовала. Я стала плакать. Он достал большой платок, как всегда, отутюженный. Никогда меня не станут снимать в кино в плачущей роли — сопли, нос, как картошка, все лицо в пятнах. Он все просил меня не плакать. Какое твое дело! Это мои слезы!..
Прибежала Людка и сказала, что его ищут. Меня затрясло, и я вцепилась в его рукав. Мы пошли внутрь. К его рюкзаку. К бородатому человеку, который уже махал рукой, подгоняя. Что такое полчаса? Перед экзаменом — учащенный пульс в желудке. Полчаса любви. Украденные. Сколько, сколько их было… Полчаса перед разлукой…
Александр стал грустным и озабоченным. Заглядывал в мои лужи слез. Захарчик был смущен и, казалось, хотел бы убежать, чтобы не видеть такого прощания. Людка бегала между нами, подшучивала. И вот мы пошли вниз. Туда, откуда он не вернется. Инферно. Но оказалось, что это не самый еще конец. Там еще был эскалатор, по которому он должен был спуститься уже совсем к конечной точке. К взлетной полосе. К финишной ленточке. И мне туда было нельзя. Его звали снизу, торопили. Будто говорили, да брось ты ее!.. Стюардесса! Богиня! «Не положено!»