уже накормили и уложили. На дальнем конце стола возле окна в стеклянной банке горела свеча, молодая картошка дымилась паром посредине стола, помидоры были нарезаны отдельно от малосольных огурцов, широкие ломти хлеба, ноздреватого, только что испеченного в русской печи, лежали на алюминиевой тарелке ворохом. Рыбные консервы, привезенные дочерью, открыла хозяйка. Она стояла возле стола, смотрела, все ли подано.
— Ну и хлеб! — Чернецов поднес ломоть к лицу, закрыв глаза, долго потянул носом. — А запах — аж голову кружит. Федоровна, не забыли, оказывается, как хлеба выпекать. Мать наша тоже была мастерица. Бывало, что хлеб выпечь, что квас развести — равно.
— Где ж забудешь, — Федоровна улыбнулась. — Всю жизнь в большой печи и пекли. Это уж в последние годы разленились, как в магазинах стали печеный продавать. Раньше-то, в девках еще, с вечера затеваешь квашню, а утром пеки. Случится, не взошло тесто, не удались хлеба — вот расстройство. Годами учились у матерей. Давайте кушайте на здоровье. Тоня, угощай гостя, что же ты?..
Они сидели как и днем — друг против друга, старики по одну сторону стола, Чернецов и Антонина — по другую. Ели, разговаривая. Чернецов, обращаясь к Антонине, шутил, она смеялась, клоня голову, называла его то и дело сударем, а старик сердился — вот привязалась, будто имени нет у человека. Чернецов, улыбаясь, защищал Антонину, говоря, что ему в некоторой степени даже приятно.
Хозяйка принесла чай, заваренный сухими душистыми травами, принесла полную тарелку свежего меда, и они стали пить чай с хлебом и медом, макая поочередно куски в мед каждый со своего края, аккуратно поворачивая кусок, чтобы мед не капал на столешницу. Пламя свечи отклонялось, тени от голов и рук ползали по стене, а Чернецов, стараясь задержать в памяти подробности, вспомнил картину Ван Гога «Едоки картофеля». Он протянул, кружку и попросил налить ему еще чаю. Федоровна подняла чайник, и он подставил под струю кружку, наблюдая, как плавно льется темная чайная струя и тяжелеет большая жестяная кружка…
А на дворе было тепло, сухо, роса еще не пала на траву и тумана не видно было по низинам. Чернецов сидел возле печурки на скамеечке, курил, отмахиваясь от редких комаров. Вышла Антонина, она после ужина укладывала отца, помогая матери.
— Ну вот, — сказала Антонина, присаживаясь чуть поодаль от Чернецова, — день закончился, теперь можно и поговорить, а то все некогда, все дела. Дети спят, старики в комнате. Давайте вспомним, сударь, когда мы виделись в последний раз. Вы-то помните?
— Ну — когда… На свадьбе вашего брата, Антонина Сергеевна. Без малого десять лет назад. Больше я и не гулял в деревне своей.
— Отличная была свадьба. Гостей — вся деревня. Из Пономаревки еще, из Хохловки. Кони в лентах, колокольчики под дугой, гармошки. И погода сказочная, снежок хлопьями. Ведь это было осенними праздниками, да?! Помните, как на второй день свадьбы повалил снег? Мы стояли на крыльце, смотрели. Вы тогда работали в районной редакции и описали свадьбу. «Сибирская свадьба» называлось. Неожиданно так. Никто о свадьбах не писал раньше в районной.
— Верно. В двух номерах шла «Сибирская свадьба». Мне на одной из планерок замечание сделали, что часто пишу о жирновских.
— Нам присылали газеты. Здорово описано — точно, красочно. Разговоры мужиков и баб… невеста с женихом… застолье… пляска. Сударь, у вас явные способности к сочинительству. Надо бы развивать их, а?! Не задумывались над этим? А вы попробуйте-ка.
— Слава богу, Антонина Сергеевна, сочинителей и без меня достаточно. Лучше уж я простым газетчиком останусь, чему учился.
— Ну а что было потом? Вы исчезли куда-то на столько лет.
— Что потом… Жирновка хирела, ясно было, что дальше ей не продержаться. Старики перебрались поближе к районному селу. Семейная жизнь моя не ладилась. Я переехал в соседнюю область, более северную, лесную. Пять лет жил в районе, сейчас в городе, служу в областной редакции, в отделе сельского хозяйства.
— Да, десять лет… годы. И неужто не тянуло вас на родину, сударь? Я ведь вас знаю немножко. Сознайтесь. Тянуло, конечно.
— Еще как. Только приезжать сюда — все одно что на кладбище приходить. Однако вот не выдержал, приехал. Могилы стариков надо было попроведать, поклониться им. А уж заодно — на Шегарку.
— Где родители похоронены? В районном?
— В районном, да.
— А братья ваши как?
— Братья — дальше. Да что братья, у них своя жизнь. Увидишься, сядешь за стол, так еще вспомнишь что-то. А трезвым не о чем и разговаривать. Очень редко видимся, от случая к случаю.
— Значит, вас с районом нашим, с Шегаркой, уже ничего и не связывает, сударь? Порвались, что называется, всякие корни.
— Воспоминания разве что.
— А я приезжаю каждое лето. С той самой поры, как получила аттестат и поехала учиться. Студенткой — на каникулы, теперь — в отпуска. Зря родители переехали в город, тяжело им там. Но уж и то хорошо, что летом возвращаются. И мы собираемся, дети их. Приеду, сударь, хожу-гляжу, и все сквозь слезы. И плачу, и плачу, и плачу. Во-он в огороде береза. Какая прекрасная береза. Из всех деревьев я почему-то больше всего березы люблю. Часто любуюсь ею. И знаете, когда я вижу, как ветер шевелит, заламывает ветки, мне рыдать хочется, сама не знаю отчего. Но я никому не сознаюсь в этом. Не поймут, нет. Да и засмеют еще. А что ж…
— Поверьте, Антонина Сергеевна, со мной происходит то же самое. И я молчу. Помню, мальчишкой был еще… Поземка метет через поляну от согры к огороду, я стою возле двора, смотрю — и слезы. Или песню услышишь издали… сердце заноет. Матери-то наши чудесно пели. Идут с полей, усталые, а поют. Ах как пели! Давно это…
— Сударь, будто береза — это я. Будто могу войти в нее и раствориться полностью в древесине ее, в сердцевине. Абсолютная жалость к ней. Такое вот состояние, словами и не высказать. А еще печаль большая — от сознания того, что все это не так долго будет продолжаться. Ну год еще. Ну три, ну пять от силы. Умрут родители, зарастут тропы-дороги, к кому придешь? Беру с собой детей всякий раз, хочу, чтобы они так же полюбили места наши, природу, как и мы. Вожу их по полям, в лес, рассказываю многое, объясняю…
— Вряд ли, Антонина Сергеевна, полюбят они наши места. Они — дети города, дети иного уже времени. Чтобы тебе дороги были эти берега, надо родиться на них, пропустить все через себя, прожить той жизнью, которой прожили мы. В восемь-девять лет мы уже пололи грядки, помогая матерям. В девять лет я возил