Но в этой бесперспективной суете белых халатов вокруг Юрки была все же своя магия. Краем она задела и меня.
Когда у Юрки брали кровь на анализ, я с трудом удерживался, чтобы тут же не броситься вниз, в лабораторию, к тихим девочкам, забранным в белое полотно. Смешно — я не верил больше ни в какие лекарства, ни в каких профессоров, но все еще надеялся на тихих девочек из лаборатории, все ждал той самой счастливой неожиданности, когда врачи недоуменно разводят руками, а родственники со счастливой улыбкой кричат в телефон: «Вы знаете — как рукой сняло! И никто не знает почему…»
Зелененькие листки с анализом крови приходили каждый день, таблица лейкоцитов была как шкала барометра И стрелка все время валилась вправо — на бурю, на беду.
Иногда стрелка чуть подрагивала, и вдруг сегодня анализ получался лучше, чем вчера. Но это еще не давало повода для радости — я уже знал, что тихие девочки из лаборатории отнюдь не боги и что не так–то легко сосчитать в микроскоп обманчиво схожие кровяные тельца.
Случился как–то день, когда стрелка резко пошла влево, еще далеко не к норме, но резко влево, и жалко было выпускать из рук добрый на этот раз зеленый листок — радостное письмо из полуподвальной страны Лаборатории.
Но уже на следующее утро анализ был обычный и не обещал ничего, кроме бури…
Из людей вокруг самым большим оптимистом была Рита, и с ней особенно тяжело было говорить. Я просто поражался, до чего она восприимчива к любой вере! Верить во что угодно — лишь бы не думать, не решать, не глядеть в равнодушные глаза жизни.
То, что происходило в эти дни, в ее представлении выглядело примерно так: «Юре достали новое лекарство, на которое все очень надеются». Сама она, во всяком случае, надеялась…
Мы с Сашкой пытались хоть что–нибудь сделать для Юрки, тупея от сознания, что все бесполезно, что уходят последние дни. А в ее представлении Юркина жизнь находилась в надежных руках всезнающей медицины и всемогущей печати, и значит, ничего плохого просто случиться не могло.
Но плохое все–таки случилось. Постепенно и незаметно — но пришло.
Это поняли все — и тихие девочки из лаборатории, и Сашка, и палатная сестра, и я, и профессор, завотделением, крупнейший в Союзе специалист, такой же беспомощный, как остальные.
Впрочем, для него Юрка был одним из тысячи, даже не тысячным, а каким–нибудь семьсот девяносто шестым, «одним из…», из тех, кто своей смертью подтвердит правило, пока еще, увы, не знавшее исключений.
Я попал на профессорский обход в тот самый день, когда Юрке перестали колоть препарат Егорова ввиду явной бесполезности. Профессор стоял у Юркиной постели минут пять и, спрашивал его о разных разностях, в том числе о чувстве неловкости в суставах, спрашивал подробно и обстоятельно.
Выйдя из палаты, он дал Сашке несколько указаний. Но даже постороннему ясно было, что указания эти не о том, как помочь, а за чем наблюдать, что медицина Юрке ничего уже дать не может. Теперь мог дать только он ей, не много, но все–таки дать — умереть под наблюдением квалифицированного врача.
Профессор сказал Сашке все, что было надо, и бросил взгляд вдоль коридора: корпус был старый и тесный, помещений не хватало, и кровати умирающих выносили обычно в коридор, в самый его конец, ширмой отделяя пока еще живого от устойчиво живых.
Правда, в отделении существовал для этой цели специальпый бокс. Но вот уже неделю бокс был занят доктором наук, лауреатом премий, директором какого–то института и председателем какой–то секции — седым измученным армянином, умиравшим от лучевой…
Медленно, но с какой–то подлой регулярностью Юрка входил в последнюю стадию болезни — умирание. Сегодня ему было хуже, чем вчера, а завтра становилось хуже, чем сегодня. Он теперь почти не вставал, он еще и еще худел, хотя дальше худеть ему вроде было некуда. А губы его и десны, наоборот, распухли, стали рыхлыми, как при цинге, и слова изо рта выходили вялые, будто жеваные.
Знал ли он, что именно ему предстоит? Как произойдет это?
Знал, конечно. Парень он был умный и умел смотреть, к тому же больничные секреты хранятся не более надежно, чем все прочие. Никто не подслушивал, о чем говорят врачи у себя в ординаторской, никто не лазил в истории болезни, но в палатах точно знали, кто когда выпишется, а кто и вовсе никогда.
Правда, умирающих обычно забирали родные, чтобы хоть последние часы пробыли среди своих, а соседям по палате врач говорил, что выписали. Но мало кого обманывал этот выход на свободу, слишком короткую и печальную.
Не знаю, где было слабое звено в цепи, охранявшей, больничную тайну, — то ли в санитарках, слишком простодушных, чтобы умело врать, то ли в профессоре, слишком занятом для этого. Но все знали все.
Конечно, и Юрка знал все. Но к своей последней обязанности перед наукой он отнесся серьезно и даже педантично. За ним наблюдал Сашка, наблюдали тихие девочки из лаборатории. Но и сам Юрка наблюдал за таинственным зверем, с тупой настойчивостью точившим его костный мозг, как древоточец сердцевину сосны.
Профессор во время обхода спросил его про суставы. И Юрка особенно тщательно наблюдал за суставами, проверял их работоспособность с помощью им самим придуманных упражнений и ставил прочие эксперименты над своим все менее надежным телом.
Приходил Сашка, и Юрка своим скрипучим голосом информировал его обо всем, что за день узнал о себе, о своих суставах, глазах, которые уже слезились, пальцах, которые уже деревенели, и деснах, которые уж разъедались крохотными нарывчиками.
Все это Сашка подробно записывал, и Юркина история болезни толстела еще быстрее, чем сам он худел.
Теперь с Юркой в палате помещались двое, но оба «ходячие». Собственно, и ему никто не запрещал ходить. Но ослабевшие ноги его почти не держали.
Однажды, когда мы остались одни, Юрка сказал, что ему надо со мной поговорить.
Я кивнул:
— Давай.
Я не очень удивился, хотя говорили мы с ним, в общем, каждый день, да и сегодня говорили часа полтора — о футболе, о Сарьяне, о преимуществах монорельсовых дорог и о прочих вещах, которыми живет человек, пока он живет.
Но я сразу понял, что это «поговорить» значит совсем иное.
Дверь была полуоткрыта, но я не стал ее закрывать и не стал придвигать стул поближе к; кровати — на черта лишняя торжественность! Хорошо это или плохо, не знаю — но время приучило нас решать свою судьбу и прочие дела на ходу, на автобусной остановке, в курилке между двумя затяжками…
— В общем, тут у меня кое–какие мысли, — для начала сказал Юрка своим новым, будто жеваным голосом, в котором от прежнего осталась лишь нудная, упрямая интонация.
— Наскреб все–таки кое–что? — спросил я.
— Наскреб, — согласился он.
Мы перекинулись еще парой подобных банальностей, раскачиваясь перед настоящим разговором. А на сам разговор времени уже не хватило — пришла сестра брать у Юрки кровь, сразу из пальца и из вены.
Я вышел в коридор и стал думать, что хочет и что может мне сейчас сказать Юрка.
Завещание? По идее, для него сейчас самое время.
Но что может завещать Юрка?
Имущество?
Велосипед, два трепаных костюма да подписные издания Гоголя, Паустовского и Маршака, а также историка Ключевского — подарок Риты ко дню рождения…
Свое дело?
Но Юрка не главный и не ведущий, он просто инженер. И просто уйдет из института — собственно, уже ушел, как уходит с поля подбитый футболист, рядовой футболист рядовой команды, которого и по фамилии–то едва помнят даже самые педантичные болельщики… Ушел, прихрамывая за ворота, к массажисту и врачу, а на поле уже бегает дублер, а в команде словно бы ничего и не произошло, а из зрителей добрая треть вообще не заметила замены. Заменили, как меняют в машине поврежденную деталь…
Сестра вышла со своим деревянным чемоданчиком, похожим на этюдник, и я вернулся в Юркину палату. Юрка лежал лицом к двери, зажимая согнутой в локте рукой рыжую от йода ватку. Я сказал:
— Что, старик, все пьют твою кровь?
Он ответил:
— Всё пьют.
Но больше шлепать губами мы не стали, потому что времени у нас было в обрез — каждую минуту могли войти.
Юрка сказал:
— Мне хочется, чтобы ты сделал одну вещь — потом, когда все это произойдет.
Я зачем-то поправил:
— Если это произойдет.
Но, как ни странно, эта лицемерная формула его даже малость развеселила, и он мрачно, но без ехидства повторил:
— Ладно. Мне хочется, чтобы ты сделал одну вещь — если это произойдет.
Я сказал, смягчив ухмылкой почти клятвенную торжественность фразы:
— Все, что угодно, старик.
— Ну вот, — начал Юрка. — Значит, тут такая история… Как тебе Ира?
Вопрос в принципе был риторический — мог бы и не задавать… Я ответил:
— Так же, как и тебе.
— Знаешь, — сказал он, — ей довольно туго приходится — мать да сынишка, не очень–то разбежишься на восемьдесят рублей. С квартирой еще всякая дребедень… Тут зима скоро, а у нее не то чтобы шубы — чулок теплых нет…