Грохот мчавшегося грузовика сначала гулко перебрасывали друг дружке стены домов, потом он стал иногда пропадать, уносясь над пустырями вдаль, когда же город остался позади, затих вовсе, раскатившись в ночной немоте полей.
Репейка начал принюхиваться: глаза и уши не могли сослужить ему сейчас никакой службы, зато влажный нос исправно рассказывал о просторах полей, созревающей пшенице, о травах и деревьях, и даже о лесе; проносившийся над грузовиком ветерок некоторое время забрасывал и в мешок терпкий аромат дубровника.
Вскоре донесся запах вина, сала и хлеба, Репейку обуяло чувство острого голода, но пастух доел все до крошки и даже не подумал угостить щенка. Он защелкнул складной нож и осторожно, чтобы из-за тряски не пролить ни капли, поднес бутылку к губам. Потом раскурил трубку и засмотрелся на звезды, которые оставались неподвижны, как ни мчался грузовик.
«Должно быть, они черт знает как далеко, — размышлял пастух. — Однако небесная телега повернула на полночь… А щенка я на неделю запру в хлев, пока не обвыкнется. Давно уж не приходилось мне видеть такого ладного пуми». Пастух задумался, припоминая своих прежних собак, и незаметно задремал.
Проснулся он от того, что грузовик вдруг притормозил и остановился у перекрестка, где пастуха ждала жена.
— Добрый вечер, тетушка Бёшке, привез я вам вашего хозяина!
Вылезая из кузова, Андраш все думал о том, что в бутылке-то вина не меньше половины. Большой мешок с Репейкой пастух перебросил в телегу так, словно он был пуст, бутылку же протянул жене.
— Хороший племянник у тебя, жена, даже вина мне купил на дорожку. Хлебни чуток, да и отдадим бутылку.
— Оставьте себе, я не пью, — махнул рукой племянник.
— Не пьешь? — остолбенел пастух. — Это ж как же возможно?
— А вот так, дядя Андраш… не то подкатит милицейская машина, возьмут кровь на анализ и сразу распознают, что выпил я.
— Ишь, шельмы, и чего только не удумают!
— Нет, дядя Андраш, это все правильно, машины теперь куда меньше бьются и людей меньше давят…
— Оно, конечно, верно, а все же чудно. Коли так, Бёшке, не будем мы с тобой машину покупать.
— Не будем, не будем, только садись уж в телегу живей, ведь утро скоро.
— Спасибо, что подвез, Лайчи, загляни при случае на ужин, семейству кланяйся.
Грузовик опять взвыл раз-другой, потом мерно затарахтел и укатил.
— А ну-ка, привстань, мать, чуток. Мешок под сиденье в плетенку брошу.
— Есть в нем что?
— Утром увидишь. Пуми, щенок. Да какой! Нашел я его…
Пастух развязал веревку у горловины мешка — из плетенки-то не удерет щенок! — и так, вместе с мешком, сунул под сиденье.
— Вот так! Возьми, что ли, пока вожжи-то? А как на проселок свернешь, так хоть просто на тягу повесь их. Дремлется мне что-то…
Телега тронулась, камни мощеной дороги затараторили о чем-то с колесами. Пастух уснул, привалившись к жене, а она все смотрела на дорогу, которая серой лентой исчезала под ними, смотрела на придорожные деревья, молча отступавшие назад.
Когда свернули на проселок, колеса замолчали, и пастух встрепенулся.
— Теперь и тебе можно вздремнуть. На мосту проснемся… и если навстречу кто будет ехать, услышим.
— Кому ж здесь ехать-то?
— А черт его знает, это я просто так.
— Собака-то молодая?
— Похоже на то. В наших краях ни у кого такой собаки нет.
Телега, тихо покачиваясь, катила по проселку, а Репейка, не теряя времени, трудился над тем, чтобы в здешних краях такой собаки действительно ни у кого не было. В том числе и у пастухов.
Он вылез из мешка, прислушался, когда же сквозь высохшие прутья плетеного ларя просочилась пахнущая сеном весточка летней ночи, понял, что путь их лежит среди широких полей.
Ползком Репейка обследовал, обнюхал свою тюрьму, плетеную из прутьев, как в загоне — короб для сена, и в одном углу обнаружил довольно большой просвет… Репейка прислушался и очень осторожно рискнул просунуть в просвет голову. Прутья по бокам чуть-чуть было подались — но не достаточно, — тогда Репейка принялся грызть их: он уже был научен не совать голову в узкое отверстие.
Ведь однажды голова Репейки застряла между прутьями возка, другой же раз силок удавил его чуть не до смерти, и эти горькие воспоминания тотчас возникали, как только ему нужно было пролезть куда-то. А сейчас это было нужно — Репейка решил во что бы то ни стало бежать.
Телега глухо поскрипывала в ночи, стук лошадиных копыт проглатывала земля, и никто не увидел, — разве только звезды, — как Репейка чуть не до половины высунулся из плетенки.
Он прислушался, но теплый человеческий дух призывал к осторожности, поэтому щенок опять втянул голову внутрь и подождал, как будут развиваться события. Однако, ничего не произошло, ни светлее не стало, ни темнее, ни более шумно, ни более тихо; тогда Репейка тихонько выбрался из плетенки и одним прыжком соскочил с телеги.
Женщина встрепенулась, услышав легкий шум падения.
— Что это? — потрясла она за руку мужа, который крепко спал и все еще чувствовал себя владельцем пуми.
— Что? — спросил он.
— Вроде бы что-то стукнуло…
— Стукнуло так стукнуло, — рассердился овчар; он ничего не увидел в темноте, не увидел, разумеется, и Репейки, который, правда, соскочив на землю, покатился кубарем, но уже в следующий миг его поглотило сонно шептавшееся море пшеницы.
Сперва он пустился было наутек, но потом остановился: шум телеги все удалялся, и для Репейки это было то же, что для освобожденного узника — слышать, как тюремщик уносит его кандалы.
Репейка остановился, встряхнулся, словно хотел сбросить с себя самую память о падении с телеги, потом лег, как будто затем, чтобы сориентироваться, хотя и не подозревал, что такое ориентировка. Он не мог знать, где находится, да и не это было важно — важнее, где находится цирк и в какой стороне его первый, самый первый дом. Где те люди, что были его друзьями и повелителями, и где еда, которую они давали ему.
Оба пристанища казались щенку далекими, безнадежно потерянными, но все же он обратил голову к истинному своему дому, к загону, хотя и чувствовал, что путь к нему гораздо опасней и превратнее, чем путь к цирку. Репейка не взвешивал, который из них цирк, который — загон, но подчинился более сильному влечению, избрав дальний путь, в конце которого был старый Галамб и Янчи, Чампаш и тот край, что единственным и неповторимым явился когда-то его только прозревшим глазам и первым проблескам сознания.
Пока Репейка чувствовал себя в безопасности, и это было самое важное — скрип тележных колес доносился уже из такой дали, что совсем перестал его тревожить; под покровом летней ночи он чуял лишь теплые запахи колосьев, листьев, цветов.