Репейка не лаял по ночам без крайней необходимости, но любил послушать перекличку других собак, из которой узнавал, что у кого-то родились щенята, а где-то за садами сторожила свой час лиса. Настоящая собака, почуяв лисий дух, никогда не выбежит из-за забора, она понимает, что это было бы напрасно, так как поймать лису ночью почти невозможно. Зато она сердито облаивает ее, на всякий случай подымает всю округу, и лай распространяется, как пожар в камышах, пока, наконец, не умолкнет.
Когда цирк останавливался в городе, Репейка обегал стан реже; здесь было светло даже ночью, словно звезды спустились поближе, взад-вперед сновали люди, скрипели на поворотах трамваи, гудели машины, светя фарами; но если останавливались отдохнуть в крупном селе, а особенно на лесной опушке, щенок целую ночь был на ногах. Он чувствовал, что здесь нужно караулить серьезнее, да и просто любил ночные звуки, запахи, среди которых ощущал себя дома.
Репейка не знал, что такое дом, и не знал, что такое тоска по нему, но когда над их становищем бесшумно пролетала сова и ночные шумы и шорохи крались во тьме по затхлой прошлогодней листве, что-то вздрагивало в его сердце и в голове, — там, где хранилась у него память о доме. И даже родись Репейка по случайности в городе, где-нибудь на пятом этаже, над мощеными камнем улицами, даже тогда его истинным домом был бы тот, другой, ибо, стоило только выпустить его ночью в степь, которую он никогда не видел, — и знакомым незнакомцем затрепетала бы в нем смутная память сотни тысяч его предков.
После таких ночей Буби не приходилось настойчиво призывать щенка ко сну, Репейка после завтрака тотчас ложился пони под бок и, едва закрыв глаза, засыпал.
Бродя ночью среди повозок, он теперь смело заглядывал туда, где стояли клетки с крупным зверем и откуда несся уже привычный храп Эде. Днем, в жару, мишка мучился, бодрствуя, но едва наступала ночь и цирк затихал, он со вздохом опускал между передними лапами свою косматую голову и начинал храпеть.
Зато Султан и Джин не спали бы по ночам и в том случае, если бы Эде не храпел, ибо ночь была временем их охоты в тех далеких краях, где по небу ходят иные звезды и где совсем другая земля, которой они — впрочем, это им неизвестно — больше никогда не увидят.
И все же тот мир возвращался — ведь он жил в них так же, как жили в грезах Репейки пастбище и стадо, — и смутные невнятные воспоминания полыхали в их глазах, пронизывали насквозь, недостижимо далекие и неосязаемо близкие, словно звезды, поблескивающие в глубокой воде.
Репейке знакомо это смутное полыханье глаз ночных охотников, их пугающий тусклый отсвет, но откуда же ему знать, что в действительности говорят эти глаза — он угадывает в них только повесть о дальних материках, о неведомых странах и завораживающих масштабах.
Он не знает, но чувствует, что Султан в один миг бы прикончил Буби, а потом, схватив в зубы, как собака хватает зайца, перепрыгнул с ним даже через двухметровый забор. Он не знает, только ли в ночную тьму глядит неподвижно Султан или видит табун зебр, пробирающихся к воде, видит длинного, как башня, жирафа, способного, лягнув один-единственный раз, покалечить даже самого сильного льва. Если успеет, конечно, и если не нападут на него сразу несколько львов; ему ведь нужно время, чтобы собрать разъезжающиеся ноги, а расставляет он их широко, иначе мачта-шея не дотянется до воды. Но в этом положении он не в состоянии бежать и, покуда опомнится, на шее его уже повиснет гибельный всадник.
Немного знает маленький пуми о Султане, а, если бы знал, уважал бы льва еще больше, хотя это вряд ли возможно. И вот станет Репейка где-нибудь в укромном уголке и смотрит, смотрит, наблюдает издали — пока не зашевелится леопард в соседней клетке.
Ночью Джин особенно беспокоен, и если глаза Султана страшны, то глаза этой огромной пестрой кошки ужасны. Под мягким гибким шагом леопарда потрескивают доски, хотя вообще его походка невесома и неслышна. Когда ветер дует со стороны Пипинч, он на мгновение прижимает нос к решетке: запах обезьяны волнует его превыше всего. Леопард самый свирепый потрошитель сородичей Пипинч, причем не только маленьких обезьянок вроде нее, но и больших. Для всех них страшней леопарда разве что змеи. Пипинч замирает от ужаса даже при виде извивающегося резинового шланга, но и клетку Джина обходит стороной, ибо Джин с явным интересом следит за обезьянкой. А Пипинч пробирает дрожь от такого интереса к ее особе — кому же приятно представлять себе, как хрустят его кости.
Вокруг Джина всегда ощущается напряженность, ночью даже больше, чем днем. Иногда он вдруг перестает метаться по клетке и ложится, становится неприметен, как тень, и нельзя понять, видит ли он что-нибудь и что управляет его внезапными движениями. Быть может, ночь принесла ему раскидистое дерево, и он притаился на толстом суку, чтобы, выждав момент, молнией броситься на беспечную антилопу? Или перед ним шумно, без опаски, бежит ночной своей дорогой дикобраз, не подозревая, как длинны когти леопарда и как коротка жизнь? Кто мог бы рассказать об этом?
Наконец, Султан — словно наскучив постоянным беспокойством соседа — встает, потягивается, опускает косматую голову и, с хрипом вздохнув, издает такой рев, что Репейка сломя голову бежит прочь.
После этого рева воцаряется тишина, кажется, даже брезент закоченел от ужаса, — и только Джин продолжает свое бесконечное кружение, даже головы не подняв при звуках «царского волеизъявления». Джину цари не по нраву и вопли тоже. Джину по нраву только Оскар, но и он не всегда…
Репейка на секунду останавливается перед клеткой Пипинч, две пары блестящих глаз встречаются.
— Не спишь? — спрашивают глаза Репейки.
— Будешь тут спать! — дрожит обезьянка. — Вдруг ка-ак выйдет…
— Он не может выйти, — моргает Репейка, — ни тот, старый, ни другой, что поменьше. И Оскара они боятся…
— Оскар спит… слышишь?
— Слышу. Эде спит так же громко, да и тебе лучше бы спать. Буби всегда спит. Я еще пробегусь, поразнюхаю что и как, потом лягу с ним рядом. А когда станет светло, опять пойдем играть с Оскаром.
— Ничего себе, игра, — зевает Пипинч, — у Оскара в руках всегда эта штука… ну, знаешь… от которой больно…
Вдруг Репейка вскинул голову, заслышав с дороги чужие голоса, и убежал стремглав.
Пипинч однако была права, Оскар, в руке или за поясом, всегда имел при себе «эту штуку» — плетку, и, судя по всему, не зря, потому что «Веселое представление» шло уже на репетициях без сучка, без задоринки, и даже Таддеус заявил, что это будет «номер на всю страну», но возможен такой номер, разумеется, лишь в его цирке и с его людьми.