Хотя я не питал никаких надежд на то, что мне удастся выйти из этого положения, и даже мечтать об этом перестал, но все же ни на минуту не мирился со своей горькой долей. Чувствовал я себя страшно несчастным. Я вынашивал свои муки в глубине сердца и даже в письмах к Пиготти не признавался в них. Мы часто с нею переписывались, но я молчал — отчасти из любви к ней, не желая ее огорчать, а отчасти потому, что мне было стыдно за себя.
Денежные затруднения мистера Микобера еще усиливали мои душевные муки. Одиночество заставило меня искренне привязаться к этой семье. Помню, что во время прогулки меня обычно угнетала мысль о долгах мистера Микобера, и я, расхаживая, все обдумывал те средства и способы, с помощью которых миссис Микобер мечтала выйти из затруднения.
Суббота была для меня самым приятным днем: идя домой раньше обыкновенного, я ощущал в кармане шесть или семь шиллингов и, проходя мимо окон магазинов, прикидывал в уме, что мог бы я купить на эти деньги. Но и субботние вечера бывали отравлены раздирающими душу рассказами миссис Микобер о безвыходном положении мужа. Такие же разговоры заводила она и по воскресным утрам, в то время как я заваривал в жестяном стаканчике для бритья купленный накануне вечером чай или кофе, а потом долго сидел за своим скромным завтраком.
Случалось сплошь да рядом, что в начале нашей субботней беседы мистер Микобер плакал навзрыд, что нисколько не мешало ему в конце этой же беседы с увлечением распевать какой-нибудь веселый романс. Не раз видел я, как он возвращался домой к ужину в полном отчаянии и, заливаясь слезами, уверял, что ему не избежать долговой тюрьмы, а ложась спать, он уже мечтал о новых венецианских окнах в своей квартире, «если что-нибудь подвернется». (Это, надо сказать, было его любимым выражением.) А миссис Микобер была точно такая же.
Однажды вечером она удостоила меня своим полным доверием.
— Милый Копперфильд, — начала она, — я давно не считаю вас за чужого и поэтому прямо говорю вам, что дела мистера Микобера близки к критической развязке.
Мне было очень тяжело это слышать, и я с самым горячим участием смотрел в покрасневшие от слез глаза миссис Микобер.
— За исключением небольшой горбушки голландского сыра, совершенно непригодного для наших крошек, у нас ровно ничего нет в кладовой, — продолжала она. — Я привыкла в доме папы и мамы говорить «кладовая», а тут надо просто сказать, что в доме абсолютно нечего есть.
— Ай-ай! — воскликнул я, страшно огорченный.
В кармане у меня оставалось еще два-три шиллинга из моего недельного заработка, а дело было в среду. Я поспешно вытащил их и горячо стал упрашивать миссис Микобер взять у меня эту маленькую сумму взаймы. Но она и слышать не захотела об этом, поцеловала меня и заставила положить деньги обратно в карман.
— Нет, нет, дорогой мой Копперфильд, ни в коем случае не сделаю я этого, но вы умны не по летам и можете оказать мне услугу в другом роде. Вот ее я приму с благодарностью.
Конечно, я попросил миссис Микобер сказать мне, в чем дело.
— Видите ли, — пояснила она, — я до сих пор сама закладывала наше серебро. В разное время я потихоньку снесла в заклад шесть чайных ложечек, две ложечки для соли и две пары щипцов для сахара. Теперь, с одной стороны меня очень связывают близнецы, а с другой — мне очень нелегко, помня свою жизнь у папы и мамы, заниматься таким делом. В доме остались еще кое-какие мелочи, с которыми можно было бы расстаться. Но у мужа нехватит духа понести их в заклад, а Кликкет (их прислуга, взятая из работного дома), если ей поручить такое деликатное дело, при своей невоспитанности, пожалуй, зазнается. И вот, милый Копперфильд, я хотела вас просить…
Я, конечно, прекрасно понял, чего хочет от меня миссис Микобер, и просил ее располагать мною, как только ей будет угодно.
В этот же вечер мне было поручено снести в заклад наиболее портативные вещи, и с тех пор редкое утро перед уходом на работу я не исполнял подобных поручений. Каждый раз, когда я приносил таким образом полученные деньги, миссис Микобер устраивала маленькую пирушку, и, помню, подаваемое угощение нам казалось особенно вкусным.
Наконец наступила роковая развязка. Однажды утром мистер Микобер был арестован и препровожден в долговую тюрьму «Королевская скамья». Выходя из дому, он заявил мне, что над ним теперь тяготеет десница господня, и я считал, что сердце его в самом деле разбито, да и мое тоже. Потом я узнал, что через несколько часов по прибытии в тюрьму он с большим воодушевлением играл со своими товарищами по заключению в кегли.
В первое же воскресенье после его ареста я должен был навестить его и даже с ним пообедать. Дороги в тюрьму я, конечно, не знал, и пришлось отыскивать ее, расспрашивая прохожих. Долго тащился я, а когда наконец увидел тюремщика, то пришел в такое волнение, что сердце застучало в груди, слезы выступили на глазах, и фигура тюремщика поплыла передо мной.
Мистер Микобер ждал меня у ворот и тотчас же повел в свою комнату, на предпоследнем этаже. Начал он с того, что горько заплакал и стал заклинать меня извлечь урок из его собственной участи и никогда не забывать, что если человек получает в год двадцать фунтов стерлингов и затрачивает из них девятнадцать фунтов и девятнадцать с половиной шиллингов, то он будет счастлив, а вздумай он только истратить хотя бы полупенсом больше двадцати фунтов, он сделает себя навеки несчастным. Преподав мне это нравоучение, он взял у меня взаймы на портер один шиллинг и написал на эту сумму расписку, которую должна была оплатить его жена. Отложив в сторону носовой платок, которым он только что утирал слезы, мистер Микобер совсем развеселился.
Мы сидели с ним у камина, в котором мерцал небольшой огонек, ибо на заржавленную решетку было положено с двух сторон по кирпичу, чтобы сгорало поменьше угля. Тут в комнату вошел его сожитель, так же как и он, попавший сюда за долги. Он принес с собой на обед кусок бараньего филе, купленного на паях. В нашем обеде было что-то цыганское, но у меня осталось о нем приятное воспоминание. Вскоре после обеда я ушел домой, стремясь рассказами о своем посещении утешить миссис Микобер. Увидав меня, она упала в обморок, но потом приготовила в кружечке гоголь-моголь, чтобы утешить им нас обоих, когда мы будем расстроены нашим разговором.
Не знаю уж, право, каким образом и через кого удалось миссис Микобер продать, на благо своего семейства, всю обстановку квартиры. Я, во всяком случае, в этом не играл никакой роли. Проданная мебель тотчас же была увезена из дома на фургоне. Оставлены были только кровать, несколько стульев и кухонный стол. С этой мебелью мы расположились лагерем в двух гостиных опустевшего дома на Виндзорской террасе. Жили мы здесь — миссис Микобер с детьми, сиротка-прислуга и я — уж не помню сколько времени, но что-то довольно долго. Наконец миссис Микобер решила и сама с детьми переселиться в тюрьму, где ее мужу удалось получить отдельную комнату. Проводив все семейство, я запер дом и ключ отнес хозяину, который очень обрадовался, наконец получив его. Кровать была отвезена в тюрьму, а для меня была нанята крошечная комнатка совсем по соседству с тюрьмой, чему я был очень рад, так как до того подружился с Микоберами и так привык делить с ними их горе, что совсем расстаться с этой семьей мне было бы очень тяжело. Сироту также поместили неподалеку, в дешевой комнате. Мое помещение представляло собой, в сущности, каморку под крышей, с покатым потолком, окно которой выходило на лесной склад. Но когда я очутился в ней и подумал о том, что в делах Микоберов наступил наконец перелом, то я нашел и эту комнатку настоящим раем.
Все это время я продолжал попрежнему работать в торговом доме «Мордстон и Гринби», только вид я теперь имел более запущенный и мог меньше беспокоиться о Микоберах, ибо какие-то родственники или друзья приняли в них участие, и в тюрьме им жилось так, как давно не жилось и на свободе.
Обыкновенно я завтракал с ними, не помню уж на каких условиях. Не помню также, когда открывались поутру тюремные ворота. Знаю только, что я вставал частенько в шесть часов утра и, в ожидании, пока откроются эти ворота, проводил время по большей части на старом Лондонском мосту, любуясь через перила на отражение солнца в воде. Вечером я опять приходил в тюрьму и здесь или прохаживался с мистером Микобером по двору, отведенному для прогулок заключенных, или играл в домино с миссис Микобер, выслушивая при этом бесконечные воспоминания о ее папе и маме.
Не могу сказать, знал ли мистер Мордстон, где я жил, как и с кем проводил время. Я никому, во всяком случае, не сообщал об этом в торговом доме «Мордстон и Гринби».
Дела мистера Микобера даже и после критической развязки все еще были чрезвычайно запутаны. Играл тут роль какой-то роковой документ, о котором мне часто приходилось слышать, что, однако, не мешало мне иметь о нем самое смутное представление. Наконец мистеру Микоберу как-то удалось избавиться от этого злополучного документа. Во всяком случае, он перестал быть для него камнем преткновения, и миссис Микобер сообщила мне, что ее родня уговорила мистера Микобера подать в суд прошение о признании его несостоятельным должником и она надеется, что недель через шесть его выпустят из тюрьмы.