Сейчас, при Георгии, баба Миша стеснялся пить из своей эмалированной кружки и пил из граненого стакана.
– С днем рождения вас, Михаил Иванович, – поднимая свою стопку, приветствовал его Георгий, – как говорит мой приятель Али: «Дай бог здоровья – остальное купим, а?!»
– Куда уж, купило притупило, – отводя в сторону серые, глубоко запавшие глаза, проворчала баба Маша, решившая, что Георгий намекает на ее сбережения.
А сбережений было немало. Конечно же, в этом смысле ей было далеко до той горянки, у которой в прошлом году сгорел дом на дальнем поселке, а в том доме матрац с деньгами, но кое-что «на черный день» у бабы Маши было. Она откладывала на этот пресловутый «черный день» уже давно, почти с молодости, лет тридцать. Все откладывала и откладывала, готовясь к какой-то будущей жизни, а настоящая проходила день за днем, год за годом в тесном коридорчике, тесной каморке, на квашеной капусте, сале, луке, подсолнечном масле. Фактически они не тратили денег на еду, если учесть те полкило в день, что приносил с холодильника баба Миша, – сегодня одного, завтра другого, послезавтра третьего продукта. Не шибко расходовали и на одежду – баба Миша обходился все больше спецовками, а баба Маша ходила едва ли не круглый год в черном плюшевом зипуне неизвестной давности, в литых остроносых калошах на хлопчатобумажный носок или чулок, в зависимости от времени года. Мало ели, плохо одевались и все жаловались, особенно баба Маша. Только и было от нее слышно, что «денег нема», что «нечем жить», а денег с каждым годом становилось все больше и больше, а здоровья все меньше и меньше, и уже смутно вырисовывалось, что можно и не дожить до «черного дня» и умереть еще в светлом, так и оставив втуне весь капитал.
Но, справедливости ради, нельзя не отметить, что на детей, которых они воспитывали, старики не скупились: случалось, покупали им за свой счет и ранние фрукты, и овощи, и игрушки, и что-нибудь из одежонки – платьица, переднички, шапочки.
В коридорчик, где они пировали, заглянула соседка, автобусная кондукторша Галя – Гага, как зовет ее Лялька.
– Баба Маша, дай черного перцу, не хочет мой черт рыжий без перца борщ, – весело сказала моложавая, подбористая Галя, вызывающе взглянув в глаза Георгию.
Баба Маша полезла в шкафчик, отсыпала из пакетика на кусок газетки крохотную горку молотого черного перца.
– А может, посидишь с нами, Галь? – предложила для приличия баба Маша, подавая соседке перец.
– Что вы! – испуганно и гордо отстранилась соседка. – Спасибо. – И выскользнула за ситцевый полог коридорчика, в тесный, чисто подметенный дворик, где все еще сидел на чурбаке дед Ахат и перебирал толстыми пальцами яшмовые четки, – забыла его жена Маруся, загуляла где-то до вечера на улице.
– Гага «вольное хождение» приняла, – пояснила Георгию баба Маша.
– С «вольным хождением» живет, законно, – подтвердил баба Миша, подтверждавший обычно все, что говорила его жена.
Георгий понял, что они хотели сказать: кондукторша Галя приняла к себе для временной семейной жизни арестанта, которому разрешено вольное хождение. И еще они хотели сказать, что вполне сочувствуют красивой Гале, которой до сих пор не везло с мужьями: все попадались один алкаш хуже другого. А вот нынешний, слава богу, не пьет вовсе, за что только сел – непонятно.
– Ребеночка ждет Гага, – печально сказала баба Маша.
– А я и не заметил! – удивился Георгий.
– Да, законно, – подтвердил баба Миша, и на его серых чистых глазах навернулись слезы.
– Ну-ну, Михаил! – предупредительно подняв вверх сухой, иссеченный работой указательный палец, остановила его жена. – Давай-ка выпьем еще. – И потянулась чокнуться сначала к Георгию, а потом к мужу.
Глаза у бабы Миши были, что называется, на мокром месте, а если еще под водку да ударить по больному месту – выше его сил было не заплакать. Но выпито было покуда мало, и он сдержал себя, только сковырнул из левого глаза одну слезинку да выпил единым духом полный стакан горилки.
– Я Ляльку люблю бесстрашно! – сказала баба Маша, поднимая свою всегда полную рюмочку. – Давайте за нашу Ляльку, скоро уйдет…
– Не могу терпеть, законно! – всхлипнул баба Миша, и лицо его сделалось красным и мокрым от слез в одну минуту.
Георгию было жаль стариков, и, чтобы отвести их от хорошо знакомой ему темы номер один, он перекинул разговор во второе русло, перевел его на тему номер два. У бабы Миши для душевных разговоров было две темы: первая – насчет детей, а вторая – насчет войны.
– Какая у вас отличная ладанка, – сказал Георгий, указывая на висевший на бычьей шее старика темный от времени шнурок. – Можно взглянуть?
Баба Миша вынул из-за пазухи иконку в железном окладе величиной с детскую ладонь и, не снимая ее с шеи, протянул Георгию.
– Замечательная вещица, – крутя в пальцах иконку Божьей матери, сказал Георгий то, что говорил уже не раз. – Откуда она у вас?
– На войну мамка дала. Спасла, законно. Верую, законно. Я – чего мне. Грузчик – имею право веровать.
– Конечно, – поддержал его Георгий, – у нас свобода вероисповедания. Замечательная иконка, я такой никогда не видел. Мама, значит, благословила ею, когда на войну уходили? Интересно.
– Законно. Благословила, «спасет», грит, и спасла…
Дам тебе я на дорогу Образок святой:Ты его, моляся Богу, Ставь перед собой;Да готовясь в бой опасный, Помни мать свою…Спи, младенец мой прекрасный, Баюшки-баю.
– Батюшки, да тут и отметина есть! – с нарочитой горячностью воскликнул Георгий, хотя знал историю иконки в подробностях. – Неужели от пули?
– Законно, – кивнул баба Миша, и большое лицо его сделалось строгим, значительным. – Осколок. Иначе до сердца…
– Еще бы! Вполне мог достать до сердца, так что, выходит, материнская иконка спасла вам жизнь?!
Баба Миша кивнул.
В войну Михаил Иванович служил в противотанковой артиллерии – все время на переднем крае, частенько и так, что приходилось бить ему из своей пушчонки прямой наводкой. Как и многим солдатам, особенно тяжело дались ему первые месяцы войны. Георгий хорошо знал историю выхода Михаила Ивановича из окружения в сорок первом году – эта история, собственно, и составляла тему номер два.
– А пушки у вас были тяжелые? – наводя его на эту тему, спросил Георгий.
– Не-е, полтонны с чем-то, сорокапятка…
– А тяга конная? – продолжал свою линию Георгий.
– И конями, и волами, и верблюды были… кажись, в сорок третьем, законно… один в немца плюнул, да… всего обплюнул, с головы… законно… Яшкой звали.
Чокнулись, выпили против войны, чтобы не было ее больше, проклятой, никогда! И баба Миша вышел на ровную дорогу воспоминаний, на ту самую, куда подталкивал его Георгий.
– Ничего, с полтонны, я ее пер, законно… с хомутом… лошадей побило. Очнулся – наших всех… землей, что ли, присыпало… меня… в ствол снаряд – понятное дело… еще штук тридцать осталось… и вперед! Днем сплю, ночью ехаю, законно. С горки само плохо – догоняет и по заду бьет…
Георгий захмелел до того приятного состояния, когда весь мир представляется в радужном тумане, когда чуть деревенеют скулы и жизнь начинает бежать минута за минутой почти физически ощутимо, радостно звеня, как ручеек в мартовском перелеске, когда сердце наполняется бодростью и ясновидением, когда, для того чтобы представить целое, вполне достаточно частностей и картины вырисовываются в сознании одна красочнее другой. Посторонний человек мало бы что понял из рассказа бабы Миши, а Георгий представлял все это ясно, как будто был той кровавой черной осенью рядом…
…Пушки били прямой наводкой, и не было времени сменить позиции – немец не давал передышки, и была его чертова прорва, и уже достигал батареи огонь вражеских автоматчиков, что обходили слева красным осинником. Но казалось, еще минута, еще пятнадцать-двадцать выстрелов из их родненькой пушечки – и фриц захлебнется, откатится… еще минута… еще пятнадцать-двадцать залпов беглого огня… еще… вдруг что-то лопнуло в голове и стало темно и тихо… Когда очнулся, сразу же почувствовал полную глухоту, в голове что-то беззвучно хрустело, ухо показалось таким большим, что и не возьмешь его рукой и не поймешь, где ухо, где кусок дерева… и в одуряющей тишине смотрела с небес прямо в глаза колкая зеленая звездочка – одинокая, мирная… Медленно, пядь за пядью, ощупал себя с головы до ног – вроде все цело. Значит, контузило. Приподнялся на локтях: лежат в темноте ребята, а немцев не видно – позабирали своих, гады! Две пушки вроде целые, а третья уткнулась стволом в землю, – наверно, проехал по ней немец. Встал. Огляделся по сторонам уже более широким, разумным взглядом – тихо и никаких признаков живого. Неужели поубивало всех? Подошел, пощупал каждого – уже холодные. Наверно, часов пять пролежал он без памяти.