или умер, было бесполезно. Я только изумлялась, наблюдая, как она собирается, концентрируя последние силы своей проигравшей армии, как снова и снова гонит в атаку горстки ещё живых бойцов, с какой готовностью вздымает флаг, трубит всеобщий сбор и чуть ли не «ура!» кричит после каждого посещения врача, после каждой своей последней маленькой, но всё же победы. Ей прописывали что-то, что неизменно «не шло», от чего «тошнило» и что «пусть жрут мои враги».
– Не могли бы вы дать ей что-нибудь… успокаивающее? – просила я.
– Зачем? – удивлялся врач. – Зачем её гасить, она прекрасно владеет ситуацией, шутит, великолепно общается. А память… ну, знаете, у вполне адекватных людей в её возрасте память вообще становится ни к чёрту… Я сам, спросите-ка меня имя какого-то режиссёра или исторического деятеля, могу растеряться и долго припоминать.
На обратном пути в машине она, изрядно уставшая от представления, говорит мне:
– Яша звонил. Никак не может решиться оставить свою ташкентскую развалюху, подхватить Свету с ребёнком и махнуть сюда. Как тебе это нравится?
Я молчу… Что можно сказать этой артистке, этой танцорке на канате памяти? Что брат её Яша, а также жена его Света уже лет восемь как покинули этот мир, а их «ребёнку», моему двоюродному брату, лет уже, кажется, под пятьдесят, из которых десять он живёт в Хайфе?
* * *
«…Сегодня утром (это пятница, и значит, выходной у Тани, и значит, моё дежурство с утра до ночи) мать безуспешно ищет коробочку с лекарством. Я присоединяюсь к поискам, понимая, что заветная коробочка с пронумерованными отделениями, которые Таня с вечера наполняет нужными таблетками на весь день, может обнаружиться где угодно, от мусорного ведра до бачка унитаза.
Поискав тут и там, мать говорит этим своим новым, убедительно властным тоном завуча средней школы:
– Если не найду, позвоню ей, и она как миленькая приедет.
– Мама, у человека выходной! Она не обязана приезжать. Ищи лучше.
– Обыскала всё. Просто она не оставила лекарства.
– Такого быть не может, – отрезаю я. – Ещё не было случая, чтобы Таня не оставила лекарства. Ищи!
Тем же голосом долбаного завуча, с нотками мстительного торжества:
– Значит, сегодня именно такой случай! А, вот, нашла: полная коробочка. И глянь, куда она её засунула, бестолочь: в ОБУВНУЮ ТУМБУ!
Немедленно после этой сцены говорит мне:
– Я – святая! Ты не представляешь, какой Таня тяжёлый человек!
– В чём?! – вскидываюсь я. – В чём она тяжёлая?
(Ой, плохо: я пришла минут сорок назад, а уже готова орать и пинать ногой диван. А впереди длиннющий день с купанием, кормлением и прочими увеселениями клиентки.)
– Нет: скажи немедленно: в чём она такая для тебя «тяжёлая»?! Ну, говори!!!
Мать морщится и угрюмо молчит. Наконец произносит:
– Всё время командует…
Ещё бы: конечно, командует. Пустить этот корабль на волю волн – значит отправить его прямиком на прибрежные скалы.
…День открытия мемориальной выставки отца. Мы долго возились с этим, готовились именно к годовщине его ухода, отбирали работы на экспозицию, оформили их, сделали красивый каталог, заказали недурной фуршет в кейтеринге, пригласили множество народу.
Утром, ровно в 8, звоню, даю подробные указания Тане – как мамочку подготовить, умастить миррой и ладаном, нарядить-причесать… Проблема только в одном: Таня уходит в пять, у неё очередь к врачу, и на целый час мать должна остаться без присмотра. Так что для пущего эффекта подзываю к телефону её саму.
– Мама, – говорю, – сегодня открытие папиной выставки, очень представительной, даже монументальной. Я волнуюсь, как всё пройдёт. Мы заедем за тобой ровно в шесть, а ты, уж пожалуйста, будь готова, сиди тихонько и жди, как примерная девочка. Таня тебя причешет, украсит, поможет одеться; выбери из шмоток самые нарядные и респектабельные. Ты уж не подведи: на таких выставках все взгляды направлены на почтенную вдову.
У меня были основания просить об этом, так как из каждой гастрольной поездки я привожу ей в подарок какую-нибудь обнову или украшение. У неё чёртова пропасть этих брошек и бус.
Приезжаем в шесть. Она одета: в штаны от старой папиной пижамы, которую уже год не даёт выкинуть, и в его ночную майку. Значит, дождалась, когда за Таней захлопнется дверь, и назло ей поснимала с себя всю приличную экипировку.
Когда я начинаю метаться, срывая в шкафу вешалки с одеждой и переодевая её, трясясь, как в пляске святого Витта, она обеими руками рвёт волосы на голове и вопит голосом торговки с одесского Привоза:
– Хо-о-осссподи-шо-ты-от-меня-хочешь!!!
(Помнишь, коллеги и повзрослевшие ученики всегда отмечали её прекрасный русский язык? И только мы знали, из какой местечковой чащобы она выпрастывалась, вытравливая из себя говорок суржика. Как, возвращаясь домой после многочасового рабочего дня, отпускала себя на волю, позволяя плыть в родной стихии перевёрнутого идиша: «Этот котяра Васька чует меня за километр. Я иду, а он сидеть на жёрдочке».)
Когда она опять приодета, причепурена и даже губы тронуты моей помадой, а на голове – малиновый берет, как у пушкинской Татьяны; когда уже все готовы торжественно выдвинуться на открытие мемориальной выставки И. Д. Рубина, мать вдруг с порога возвращается в кухню, достаёт из ящика целлофановый мешочек и сосредоточенно бормочет:
– Я там со столов соберу для кошек еды…
Тут уже я начинаю вопить: «Я убью тебя!!!» – так что Борису и Еве приходится вмешаться, разводить нас и успокаивать меня…»
* * *
Надо терпеть, надо терпеть, говорила я себе каждое утро, просыпаясь с саднящим чувством тоски и тревоги: где-то там у меня забыт ребёнок на вокзале, за ребёнком присматривают, но не ежеминутно, не ночью: хостел – это не пансионат для дементных стариков, вежливо объясняют мне в кабинете администрации, не клиника для тех, у кого поехала крыша. В хостеле живут нормальные вменяемые люди, здесь свои, вполне писаные законы: никаких животных и, к вашему сведению, никаких посторонних по ночам. Даже дочь – посторонняя? В нашем случае – даже дочь. И не можете же вы целыми сутками здесь околачиваться. А если ваша мама уже не в состоянии провести спокойную ночь, если блуждает по коридорам и звонит в каждую дверь, то, знаете ли… Видимо, закончился данный возрастной этап и наступил следующий, со всеми сопутствующими обстоятельствами. Ей ведь сколько, нашей дорогой Рите Александровне, – восемьдесят девять? Так пора, пора…
Сдалась я после троекратного чуда: дважды в последний момент врывалась к маме, когда, открыв газ, она забывала поднести спичку к конфорке; и ещё однажды, когда она поставила на самый сильный огонь электрический чайник. Тот загорелся, и пластиковая вонь долго стояла