Детонирующий шнур горит со скоростью две с половиной тысячи метров в секунду. Горение с такой скоростью называется взрывом. Он обеспечивает одновременный подрыв соединенных зарядов. Скрытые вымпелами заряды прочеркивали металл ровным пунктиром.
Мощность четырех килограммов пластита соответствует мощности восьмидюймового снаряда морского орудия, проламывающего броневую палубу линкора.
Закончив работу, Кирилл закурил, глубоко затянулся и прижал огонек сигареты к обрезу бикфордова шнура. Шнур тихо и ровно зашипел, и бело-красное колечко уползло в глубь металлической оплетки от душевого шланга. Это маскировочное приспособление было также окрашено в революционный майский цвет и закреплено вкруговую под флажками. Два метра сорок сантиметров, пара шлангов соединены пропущенным внутри шнуром. И не видно.
Бикфордов шнур горит в любых условиях с неизменной скоростью один сантиметр в секунду. Погасить его невозможно. Ему все равно, в воде гореть или в песке. В воздухе для горения он не нуждается, окислитель содержится в самом материале. До детонатора, вмятого в пластит, ему полагалось догореть ровно за четыре минуты.
Пятачок был пустынным, закрытым. Здесь никто не ходил. Что и требовалось. Кирилл спрыгнул вниз и, оставив барахло, не слишком быстро зашагал к машине за шлагбаумом.
– А инструменты? – спросил водитель.
– Все равно вернуться придется, – сказал Кирилл.
– Так сопрут же, – хмыкнул водитель и дал задний.
– Вряд ли, – сказал Кирилл.
Он вышел на мосту, перед светофором на Большую Полянку, расплатившись и ничего не объясняя. Приблизился к перилам, вздернул рукав над часами и зачем-то плюнул в мутную воду. Секундной стрелке оставалось еще пол-оборота. Монумент был почти закрыт уродливым темно-бурым коробом «Красного Октября».
Металлический ветвистый кактус, порождение горячечного сна гиганта, слегка подпрыгнул и косовато завис в воздухе. Основанием ему один миг служила вспышка, тут же из белой ставшая воспаленно-розовой, красной, вскурчавилась пушистым дымком и растаяла. Мост под ногами мягко и тяжело дрогнул. Воздух хлопнул по лицу, как занавес. В уши не то толкнуло, не то кольнуло, и под черепом возник тихий комариный звон.
Монумент плыл, кренился, рухнул, исчез. Порскнули гранитные крошки ограждения. Два крупных бронзовых обрывка плыли в небе и кувыркались, как подбитые птицы из страшной сказки про Синдбада.
Раздался негромкий грохот и плеск падения.
Острые языки металла развернулись из основания, как клумба абстракциониста.
– Так даже лучше, – с задумчивым удовлетворением сказал Кирилл, слыша свой голос внутри головы, уши оказались заложены.
– Христофор Колумб, – сказал он, – Петру родственником не был и нас не открывал. Что ж это, в самом деле, за уподобление русских туземцам, открытым европейцами. А если ты дикарь, так за себя и отвечай.
Вдали пересыпался звон сползающих по стенам и подоконникам стекол.
– Сладкое вредно, – утешил Кирилл фабрику.
Напоследок зазвенело совсем тихо и мелодично. Выхлестнуло витраж в Храме Христа Спасителя.
Тогда загудели машины и раздались голоса.
13.
– Итак, дубина, ты хотел взорвать храм. – Лужков захлопнул пухлое кирилловское «Дело» и сдернул очки. Глубокая вечерняя тишина ощущалась во всем здании мэрии, камнем объяв огромный, в пять окон, кабинет.
– Ну еще бы… – пробормотал Кирилл, переминаясь на ковре, и попытался приличнее пристроить скованные спереди наручниками руки: от гениталий поднял их к груди, но поза образовалась молитвенная, пришлось опустить обратно. – Покушение на устои веры и государства… Да для чего мне это надо? Я никому не враг, господин мэр.
– Но повреждения нанесены! – Лужков пристукнул ладонью. Кирилл подумал, что лицо лысого толстячка похоже на колобок, не слишком старательно скрывающий в себе взведенный стальной капкан.
– Я понимаю, – он вложил в голос сердечное сочувствие: – Храм – ваше детище, вот вам и обидно. Так я наоборот. В смысле, – добавил он поспешно, – зачем же такой храм оскорблять таким безобразием.
– А храм, значит, нравится? – переспросил мэр (не то насмешливо, не то примирительно, не то капкан изготовился щелкнуть).
– Честно говоря, нет.
– Что так?
– Довольно безвкусная коробка. Непропорциональная. Громоздкая. Но стоять, считаю, должен. Все же святилище. Символ.
– Ты, значит, считаешь себя вправе самолично распоряжаться, какое искусство нужно москвичам? А какое – взрывать!!
– Я не самолично…
– А как? Группа? Бандформирование? Или референдум провел, а я и не знал?
– Юрий Михайлович, вам известно, что в народе говорят?
– Мне известно, что в народе говорят, – уверил Лужков, и тень от лампы накрыла половину лица, как козырек. – Я и сам не аристократ.
– Известно, кепка…
– Что ты там бубнишь?
– Что Церетели – ваш друг, и использовал личные связи, чтоб воткнуть своего истукана. Что умеет делать большие бабки, и на этом тоже заработал неслабо. Что западло ставить в столице России памятник, от которого америкашки в Атланте отказались. Да что мы – помойка для их отходов с биг-маками и кока-колой, что ли.
– Ага. Патриот, значит, нашелся.
– Если не я – то кто, если не сейчас – то когда, если не здесь – то где?
– Только без демагогии. А что ты в Останкине нес про конец света? Все у тебя увязано! – Он швырнул по столу кассету – стало быть, с передачей, так пока и не вышедшей.
– Журналисты вас не любят, Юрий Михайлович, – брякнул вдруг Кирилл.
– И не должны. Деньги они любят, славу и себя. А должны рыть правду… нужную! И говорить.
– Боятся они вас. И власти вашей. Что против вашей воли много не пикнешь.
– Пикают, пикают… И что бы им еще хотелось пикать?
– Что имеете вы со всего в городе. Даже и с книг, и с проституток, и с мафии.
– Что ж не пишут? Пусть подадут в суд, он разберется. Сорок судов я уже выиграл.
– Говорят, что в Москве крутится три четверти всех российских денег, вот вы ее и можете украшать, а по стране жрать нечего, – упрямо сказал Кирилл, водя взглядом по строю телефонов сбоку обширного стола.
– Поэтому то, что я строю, надо взрывать?
– Да не должно быть так, чтобы народ за свои же деньги получал всякую дрянь против своего желания! Все обирают, все сладко поют, хоть заики… и все плюют в рожу.
– Хороший бы из тебя шут вышел, – помолчав, улыбнулся Лужков. – Плевать правду в рожу. Как раньше при дворах, знаешь? И справочку из психушки – индульгенцию: сей дурак за свои слова не отвечает.
– Может, я и шут, но за все отвечаю, – мрачно сказал Кирилл.
– Похвально, – Лужков черкнул в настольном календаре. – Значит, так. Ты хороший парень, правдолюбец, правдоискатель, и так далее. Но ты согласен, что я, как мэр этого города, не могу допустить, чтоб здесь среди бела дня гремели взрывы, сносились памятники, стекла из храмов вылетали? Согласен?
– Согласен. Каждому свое.
– О. Насчет своего. Что тебе светит – ты знаешь. Когда приговорят – дергаться будет поздно. Я тебе предлагаю следующее. Тебе организуют пресс-конференцию – прямо послезавтра. Ты заявишь о своем полном раскаянии. Расскажешь, как мы с тобой поговорили, ты все понял, осознал… что встреча со мной заставила тебя многое переоценить, взглянуть глубже, и теперь ты так ни за что бы не поступил. Ну, там, пара благодарных слов – ай, для проформы, – перечислишь, что я сделал для города: список тебе дадут, прочтешь, выучишь… За это я обещаю тебе помилование.
– Помилование? Мне? За что?
– Ну… Дело отправят на доследование, там проведут повторную психиатрическую экспертизу, признают невменяемым… ерунда: пару месяцев посидишь почти на санаторном режиме, вредных процедур к тебе применять не будут, позаботимся. Присмотр, кормежка, а там выйдешь тихо, все позабудется. И ступай себе с Богом.
Кирилл мучительно вздохнул.
– То есть: я выступаю вашим сторонником, своим поведением привлекаю к вам симпатии – открываю ваше милосердие, доброту, радение о благе города…
– А что, не так? Или по-твоему милосердие ходит в слюнявчике? С этим стадом расслабиться не моги. Да они сами друг друга порежут и пожрут! Толпа – как дети, блага не понимает и добра не помнит. У любви к народу, паренек, рука должна быть железная. Короче, выбор у тебя небольшой. Ответ сейчас.
– Да. Душа или жизнь. Так это не выбор.
– Не понял, о чем ты мямлишь. Так договорились?
– Нет, Юрий Михайлович. Я скажу на суде все, как есть.
– Что – «все»? Как – «есть»? Кому ты «скажешь», дурень? Кто-то услышит что-то новое? Глаза раскроет? уши прочистит? И что – что-то изменится? Декабрист разбудит Герцена? И что в итоге – ты историю учил?
– Я скажу, что единственный путь быть человеком – это каждому здесь и сейчас делать все по совести и уму.
– Уму. Муму! Знаешь, как это называется? Вялотекущая шизофрения. Тебя действительно в психушку надо, – Лужков плюнул и подытожил устало: – Несешь детский лепет, а сам с бомбами бегаешь. Ну и подите вы все к черту. Я умываю руки.