— Черт! — вскричала она в гневе, направленном на него, Адама Розенцвейга. — Черт возьми, не пяльтесь на меня так, — кричала она. — Он не мог сдержаться! Черт, да на него просто накатило, и он не мог сдержаться.
Она подождала; потом сказала:
— Но, наверно, тогда я этого не понимала. Ну, что он не мог сдержаться.
Она поглядела на чашку.
— Он подошел ко мне, — говорила она, — а я чую — убила бы, или ещё чего. Будь у меня винтовка или ещё чего. Он прошел мимо, будто меня там не было, прошел в дом. Я убежала в лес. И повалилась в траву. Как раз там, где в тот день нашла первые фиалки. Лежу и думаю — хорошо бы помереть. Дотемна пролежала. Потом вернулась.
— Огонь не горел. Я слышала, как он дышит и храпит. Даже не пожрал. Пил, пил из кувшина, пока не свалился. Валялся на полу, ну и пусть, думаю, валяется. Во как, думаю, тут бы и воткнуть в него ножик-то, пока не соображает. За то, что разбил чашку. Но не воткнула.
Она тронула, поправляя, фиалки.
— Так и не воткнула, — говорила она. — Легла в темноте на койку. Закрыла глаза. Но чуть погодя встала. Подложить ему что-нибудь под башку. И укрыть.
— Почему? — спросил он.
Она ошпарила его взглядом, таким же оправдывающим и гневным, как несколько минут назад. Потом сказала:
— Так я ж говорю. До меня вдруг дошло, что он просто не мог сдержаться. Не мог не разбить чашку.
Она помолчала.
— Есть вещи, которые невозможно выдержать, — добавила она.
Она нахмурилась, потом сказала.
— Я могла догадаться. Что он не сможет выдержать. Когда он умер...
Она замолчала. Поглядела на чашку, потом на холмик под чашкой.
— Кто? — спросил Адам.
Она подняла на него взгляд, в котором сквозил укор за его тупость, или забывчивость.
— Мальчик, — сказала она. — Ему было два года, и он умер.
Она смотрела на землю. Палец её опять заходил по краю чашки. Он слышал её дыхание. Мало того, он и свое слышал. Под сенью дуба померк полуденный свет.
— Он, — сказала она.
— Кто? — спросил он.
— Он, муж, — сказала она, — он не мог молиться за мальчика — за Джо его звали Джотам[37] — за то, чтобы он выздоровел. У него горло распухло, и он задохнулся. Я про Джо. А муж мой, он не мог молиться. Знаете, что он говорил?
— Нет.
— Он говорил: "Мир — не место для молитв".
Она помолчала. Потом сказала:
— И Джо, он умер. А он потом — мой муж — он так и не заплакал. Я ему говорю — ты хоть поплачь. Так знаете, что он мне сказал?
— Нет, — сказал Адам.
— Он сказал: "Мир — не место для слез".
Она встала рывком. Рассеянно поглядела на чашку с фиалками, потом на сияющее солнце.
— Может, и не место, — сказала она.
И сердито обернулась к Адаму.
— Все не так, как нам кажется! — вскричала она.
И замолчала, пристально вглядываясь в его лицо.
— Вы знали об этом? — спросила она. — Но Джотам, он умер. И мы похоронили его здесь. Ему так здесь нравилось. Обожал возиться в земле и играть с желудями.
Она помолчала, чтобы справиться с собой.
— Но он, муж, — крикнула она, — он всегда молился. И Библию читал. До того. До того, как они устроили эту войну. Пока не случилось...
— Пока что не случилось? — спросил Адам.
— Он читал Библию и хотел жить, как Иисус учил. Не хотел убивать. Но тут они пришли.
— Кто? — спросил Адам. — Кто пришел?
— Вербовщики, — сказала она. — Пришли, чтобы затащить его в армию и заставить убивать людей. В армию южан, он знал, что они придут и будут искать его, но не знал, что делать. Он никого не хотел убивать. И не хотел, чтобы его призвали. Он лежал ночью и молился, спрашивал Иисуса, что ему делать. Я сказала ему, что Иисус тоже был призван. А он говорит: "О, Господи, ведь я не Иисус, и как я могу позволить человеку повелевать мною? О, Господи, как мне сломать свою греховную гордыню и смирить свое сердце, чтобы позволить им забрать меня?
Обе её руки теребили складку одежды у талии.
— И мы прятались. А когда прячешься — разве выходишь малыша. Но мы старались, делали все что могли. Но они все равно нашли нас — вербовщики эти, — она помолчала. — Он снес одному голову — одному вербовщику, сказала она. — Этот вербовщик протянул руку схватить его, а рядом лежал дробовик. Он — мой муж — поднял его.
Адам смотрел, как пальцы крутят одежду цвета земли.
— И мы убегали, мы прятались и снова убегали, — говорила она, — ещё крепче прятались, чем раньше. Жили как волки, а за нами псы по пятам гнались. Однажды я проснулась посреди ночи. Меня разбудил его смех, он хохотал, как одержимый. Я спросила, над чем он смеется. Когда ему наконец удалось унять смех, знаете, что он сказал?
— Нет, — сказал Адам.
— Сказал, что это Господь Бог эдак развлекается — шутит да шалит. Что сначала Господь Бог не велит тебе убивать, а потом ставит тебя в такое положение, что ты вынужден убить, чтобы не убивать. Что Господь Бог протягивает человеку ореховый прутик над пропастью с Адским огнем, а потом берет куриное перышко и щекочет ему босые пятки, пока тот не ослабнет от смеха и не отпустит ветку, чтобы почесаться.
— Да, — сказала она, — вот он что сказал. Когда ему удалось унять смех.
Она помолчала, задумавшись.
— А потом знаете что он сказал? — спросила она.
— Нет.
— Он сказал: ну что ж, он отпустил прутик, чтобы разок почесаться, и теперь будет чесаться пока не свалится на самое дно адовой пропасти и не разобьется в лепешку. Он будет чесаться, сказал он, всякий раз, как почувствует зуд. И снова разразился хохотом. А в следующий миг уже спал как младенец.
Она нагнулась и подобрала с земли старый желудь. Очень внимательно осмотрела его. Не сводя с него глаз, сказала:
— Незадолго до этого как раз умер Джо. И с тех пор все изменилось. С той ночи, когда он смеялся. Я теперь ничего о нем не знаю. Он уходит и приходит, а я не знаю.
Она с повышенным интересом изучала желудь.
— Эти сапоги на нем, — сказала она. — Они новые. Но я не знаю, — она уронила желудь на землю.
— И знать не хочу, — сказала она.
Он смотрел на нее. Она встретилась с ним взглядом и быстро отвернулась.
— Примите мои сожаления, — сказал он.
— О чем? — спросила она, не слушая, не оглядываясь.
Он шагнул к ней и тронул за руку, она повернула к нему лицо.
— Об этом, — сказал он и указал на холмик земли.
— Об этом, — повторила она безучастно и опустила взгляд вниз, на холмик, на чашку с фиалками и россыпь прошлогодних желудей.
Днем, когда он сидел на бревне у ручья, она подошла позвать его. Еда готова, сказала она. Он сел за стол, и она подала еду, как он понял, из его запасов. Она ничего не говорила, пока он не доел. Потом сказала, что ему нужно поспать. Он ведь будет ехать всю ночь.
Он лег и закрыл глаза. Перед его мысленным взором возникли новые сапоги, в которых ходил мужчина. Что же, подумал он, по крайней мере, мои-то ботинки ему явно не по ноге.
И уснул.
Когда он проснулся, в комнате было темно. Потом в темноте он почувствовал её присутствие. Она склонилась к его постели.
— Пришел? — спросил он.
— Нет, — сказала она. Потом, изучая его в темноте, сказала: — Вы могли уехать ещё с утра. Уже бы выбрались из леса.
— Мог, — сказал он.
— Вы и сейчас можете уехать, — сказала она. — У вас все ещё есть шанс.
Но он помотал головой.
— Нет, — сказал он.
Она смотрела на него своим спокойным, изучающим взглядом.
— Я кое-что знаю, — наконец сказала она. — Вам за реку нужно вовсе не для того, чтобы чего-то там продавать.
— Не для того, — сказал он.
— Вы сказали, что приплыли аж с той стороны океана. Это ведь очень далеко.
— Да, — сказал он.
— Так вы могли остаться там, на своей стороне, — сказала она, — могли не приезжать.
Потом:
— Зачем же приехали?
До сих пор он полулежал, опираясь на локоть, чтобы видеть сидящую на корточках женщину, глаза её блестели в темноте. Теперь он медленно лег на спину. Он смотрел вверх, на стропила — неошкуренные бревна, на которых лежала крыша. Он с трудом различал, что там, наверху, так было темно. Тьма, казалось, свисала со стропил, как паутина на старом чердаке. Он глядел в непроглядную тьму и думал о своей жизни.
Думал о матери, умирающей в темной комнате в Берлине, о матери с лихорадочно блестевшими, непрощающими глазами. Нет, она так и не простила сына, потому что знала: он и сам не простил её за то, что она не простила отца, который ушел от нее, чтобы взять в руки мушкет на баррикаде.
Думал об отце, умиравшем в темной комнате в Баварии и сказавшем: да, он верил в человека.
Думал о том, как мало пожил он сам. Думал о промелькнувшем впустую времени. Будто ветер пронесся, подумал он. И вдруг, со странным, смутным отчаянием, подумал обо всем, чего у него не было.
Руки его никогда не обнимали женщину. У него никогда не было друга, с которым можно поговорить о жизни. В кармане у него никогда не водилось денег, чтобы купить всеобщее уважение. Он никогда не был уверен, что нашел Истину, с грустью подумал он. Со сладкой тоской, от которой, казалось, вот-вот разорвется сердце, он думал: человек должен хоть что-то иметь, чтобы быть готовым к смерти.