Вылетали и выходили, выплывали и выскальзывали, фигурно катились по паркету и вышагивали, как часовые, вприпрыжку или с нарочитой степенностью, с достоинством и не торопясь, а некоторые так просто катапультировали — надо было увернуться, чтобы летящее по закону физики живое тело не погрузилось в бездыханное, твое.
Это были очень насыщенные минуты — минуты переменки.
И, как бы в мгновенном разрежении и пустоте, увидел он с в о е г о…
Он не летел, не прыгал, не плыл, не висел в воздухе, как другие, не свистел и не пел. Он медленно и несколько понуро шел по коридору.
В серой обвисшей курточке, бывшей ему не по росту, медленно шел навстречу, и лицо с размазанной пастой на лбу казалось серым, озабоченным и усталым, будто он не спал ночь. И враз потянуло броситься, обнять, взять на руки, унести из этого гвалта, но он мгновенно переборол свое желание.
Это было то, что он сам называл «наседкино чувство» и чего немного стыдился, так как ему казалось, что необходимо совершенно другое: мужское спокойное покровительство, а не это тревожное, нервное, постоянно-защитительное.
Молча он стоял у окна и смотрел на сына. К мальчику подошел другой, на голову выше, с девичьим румяным личиком, в тоненьких очках, бедрастый (таких нарекают сразу автоматически «жиртрестами», «мясокомбинатами», «главсосисками» и т. д.). Маленький почему-то по-отечески приобнял «жиртрестину», и вся его как бы озабоченная фигурка распрямилась. Лица обоих светились взаимной симпатией, пониманием, общностью некой тайны или, по крайней мере, секрета. И тут в разгар разговора мальчик его увидел. Секунду мальчик как бы колебался, сохранить ли степенность, но не смог сохранить, а, как когда-то раньше, побежал ему навстречу с удивленным и радостным лицом и уткнулся головой в грудь… Все-таки давно они не виделись… Так еще не было, если, конечно, не считать командировок. От головы сына было тепло и спокойно, как дома, и он положил руку на эту небольшую теплую голову и тихо спросил:
— Ну, как ты? Как ты… тут?
— Я хорошо, нормально. А ты как?
Так они начали разговаривать в общем движении и шуме, пока еще ни о чем, и все равно было хорошо, но разговор так и не успел начаться, потому что появилась Евгения Борисовна.
— Это очень хорошо, что вы пришли, я вас, собственно говоря, давно жду, именно вас… Да, нам есть о чем поговорить. Положение… ну, как бы вам сказать… не хочу вас пугать, да и нет повода, но, в общем, довольно серьезно… Именно с вами, с отцом, хотелось поговорить. Наблюдаю неблагополучие, особенно в последнее время… Ты иди, Игорь, иди. Пока не поздно, нам надо выправлять положение. — Голос ее то тонул, то возникал в гвалте. — Полное отсутствие на уроках… Расхлябанность, неинтерес ко всему… леность в соединении с упрямством.
Уже ничего не было слышно: звонок треснул и начал свою фиоритуру, столь знакомый его голос переходил то в треск, то в трель, прерывался, казалось, совсем затихал и снова звучал; движению этого звука не было конца, и коридор пустел, затихал, закрывались двери классов, звонок оборвался, и вновь возник ее убеждающий голос:
— Давайте будем думать вместе. Нам надо активизировать его, внушить интерес к работе… Это же наше общее дело.
Оба они как-то незаметно очутились в полупустой учительской с большим столом, устланным зеленой шерстяной скатертью; длинные узкие графики висели на стенах, расписание уроков, а также стенгазета с шаржами и портретами. И он испытал вдруг нечто подобное страху. Сжалось вдруг внизу живота, как на экзамене, когда берешь билет, некий старый, полузабытый страх, а точнее сказать — воспоминание о страхе, о множестве страхов… Одиночество письменного экзамена, тема, вдруг потерявшая свой смысл и содержание, или другое — учительский глаз, ползущий по журналу, и ты уже знаешь: тебя, и действительно, твоя фамилия звучит, и это даже не фамилия человека, а какой-то абстрактный знак, знак поражения.
И еще один страх, соединенный со словом «вызов»: вызов к директору, к завучу, вызов родителей и самый значительный и леденящий вызов — родителей в роно. Не со всеми такое случалось, но случалось все-таки…
Да, рядом с другими прекрасными воспоминаниями, чего уж тут таить, жило и воспоминание о страхе.
И запах был тот же суконный, чуть пыльный, канцелярский и вместе с тем очень живой: тут сидели, курили, пудрились, кто-то даже чистил апельсин, тут были две соединенные друг с другом комнаты, люди сидели все по отдельности, и каждый был занят своим делом.
— Садитесь, садитесь, пожалуйста, у меня сейчас урока нет, да и вы, надеюсь, не спешите. Раз уж выбрались, так надо поговорить, не так ли?
— Да, конечно, я для того и пришел… безусловно, — говорил он и вспоминал ее отчество и почему-то не мог вспомнить, то ли Евгения Борисовна, то ли Евгения Михайловна; вот имя своей классной помнил наверняка и навсегда, да и было оно не чета этому: Ия Николаевна.
— Не могу назвать мальчика неспособным. Нет, не хуже других. Но усердием, прилежанием, а главное, волей похвалиться не можем. Рассеян, неорганизован, в общем, не умеет нацелить себя на урок… Сидит, думает, а о чем думает — неизвестно. Скажешь: «Ковалевский, повтори условие задачи», а он будто проснулся.
Голос был рассудителен, спокоен и энергичен, но, когда она произнесла фамилию, он вздрогнул — это было как т о г д а — и напрягся весь, вспоминая условие задачи, и мысленно встал, видя белый подбородок Ии, далекий стол и черную, в бледных, пыльных волнах доску.
— И не в том беда, что думает о своем. Другие тоже отвлекаются, а некоторые даже хулиганят, стреляют из трубочек, это у них сейчас очень распространено. А он никому не мешает. Но отсутствует… Отсутствует. — Она посмотрела на него, и он кивнул. — Вот что беспокоит сейчас больше всего: отсутствие.
На диванчике в углу учительской сидела в неудобной позе молоденькая учительница. В то время, когда он приходил сюда в школу часто, он встречал ее и запомнил и даже как-то поговорил. Помнится, она в этом классе вела английский язык. Она казалась почти девочкой, только окончила институт, но тоже была рассудительная и уверенная и всегда чем-то обеспокоенная, как и эта, но только по-другому. Он видел сейчас каштановую челку, закрывавшую глаз, голова была склонена, она была вся поглощена книгой, но почему-то ему показалось, что глаз в золотистом просвете волос блеснул живо, любопытно, и тотчас повернулся к ней, но она скромненько сидела, будто даже не догадываясь об их присутствии, склонившись над толстой книгой, уютно лежавшей на детских худеньких, аккуратно вылепленных коленках.
— А вчера и позавчера его вообще не было школе. Я думала, что нездоров, хотела позвонить домой, но оказалось, он вполне здоров и его видели в месте, ничего общего не имеющем со школой… Я не стала звонить матери, зная ее… как бы сказать… нервную реакцию на все. Я решила, что вы мне лучше поможете. Два дня не присутствовал на занятиях. Кроме дисциплинарной стороны дела, это пропуск трудного материала, который мы сейчас проходим, объяснение в классе очень трудно потом восполнить, но это лишь одна сторона. Но есть и другая, моральная. Самому освободить себя от уроков, от школьного распорядка — знаете, как это называется?
Он задумался, вспоминая…
— Прогул, — четко сказала она.
В этом слове немало было смысла, и он ощутил вдруг пустоту и свободу утренних Чистых прудов, тех, конечно, еще без башни рыбного ресторана над прудом…
— Да, прогул, — подтвердила она спокойно и как бы со скрытой скорбью.
А худенькие коленки под толстой книгой вдруг вздрогнули, точно их жестко и металлически задело это слово «прогул».
— Причем первый в нашем классе в этом году. Первый, так сказать, откровенный прогул. И знаете, что он мне сказал?
— Да, что сказал? — спросил он. — Как он сам это поведение объяснил?
Она задумалась, голубые чуть водянистые глаза потемнели, и, посмотрев на нее внимательно, он понял, что она тоже молода, сравнительно молода, лет двадцати восьми, не более, просто озабоченность, а может, некое постоянное напряжение ее старили.
— Сначала он молчал, потом твердил, что голова болела, а потом заявил прямо-таки дерзко: «П р о с т о т а к».
Он отвел глаза от ее лица и, не зная, как вообще закончить разговор, сказал:
— Ну что ж, придется разобраться.
— Да, уж я вас очень прошу, — другим, более мягким тоном сказала учительница. — Знаете, именно надо разобраться как следует.
Тут и прозвенел звонок, и все вновь зашевелилось и ожило. Полутемная, как бы безлюдная учительская мгновенно наполнилась людьми. Стопки тетрадей, журналов быстро сделали просторный зеленый стол тесным, почти маленьким. И, простившись с учительницей, он вышел из комнаты. А рядом уже неслись, как шарики ртути, старшие и младшие, отличники и двоечники, явные и скрытые прогульщики. Он шел вниз и вдруг увидел, что впереди быстро, цокая по каменной лестнице со светлой широкой полоской от ковра, снятого для уборки, шла худенькая и высокая учительница английского языка. Ему страшно почему-то захотелось ее догнать, и, очевидно, поняв это или нечаянно, она замедлила ход, и теперь они шли в потоке беспорядочно прыгающих по ступенькам школьников.