Раиса торопилась освободиться от пришедших воспоминаний, но они будто поймали ее в капкан. «Вы, Раиса Петровна, красивая женщина, — как нарочно лезли в голову слова кладовщика Константина Бородина, эвакуированного во время войны в Сосново. — Вы даже сами не знаете, какая вы красивая. Я вот смотрю и глаз бы не оторвал от вас».
Она вспомнила Константина, мужика невысокого роста, с веселыми глазами, но молчаливого. Ей всегда казалось, что он больше разговаривал глазами, чем словами, а говорил только то, отчего закипало сердце.
«Нет, напрасно я все это мелю, — подумала Раиса. — Теперь просто рассуждать, когда за тридцать годов после войны перевалило. А в ту пору сердце как огонь было. Хоть и похоронку получила, а как память об Василии жила? К тому времени уже Степан с войны вернулся».
Это случилось на второй день после возвращения Степана с войны. Может, брала его тревога, ему нетерпелось взглянуть, как жили жены его братьев, то ли сердце чуяло что-то неладное, только явился он в Раискину комнату как раз в тот час, когда заглянул к ней Константин Бородин. Сердце у нее зашлось, задрожали губы, и она, не зная что делать, бросилась Степану на шею, закричала:
— Я, Степан, женщина красивая! Женщина я красивая.
Она кричала эти слова и глотала слезы, встав между Константином и Степаном, которые оба молчали, и только глаза Степана вдруг покраснели, а губы стали сухими и бескровными.
— Вижу, вижу, что красивая, — пробормотал Степан, убрал ее руки со своей шеи, повернулся и вышел. Раиса бросилась за ним на крыльцо, но не окликнула, а, опершись о косяк, заплакала.
— Ну, успокойся, Раиса Петровна, — переступая с ноги на ногу, говорил Константин, несмело дотрагиваясь рукой до ее плеча.
— Уходи. Ради бога, уходи, — не поднимая глаз, сказала Раиса. — Не до тебя мне. Уходи.
Бородин будто того и ждал.
— Ну, тогда спокойной ночи вам, Раиса Петровна, — сказал и ушел.
…Раиса сбросила одеяло в сторону. В исподней рубахе открыла у печи вьюшку, подожгла с вечера нащипанную лучинку, которая вмиг охватила пламенем дрова.
Потянулась оторвать на календаре листок, которым был обозначен еще один прожитый день, вздрогнула:
«Как же это так? Как я запамятовала? Завтра же день памяти Павлуши», — прошептала она, скомкала в ладони календарный лист, бросила в печь. Веселые блики огня плясали на полу, через решетчатую дверцу.
Есть что-то на свете загадочное и таинственное. Что угодно пусть говорят, а этот день, как заколдованный. Обязательно ворошит память. Обязательно выворачивает душу.
Она не стала дожидаться, пока протопится печь, чуть прикрыла вьюшку и, быстро собравшись, выскочила на улицу.
Раиса торопилась поскорее увидеть Дарью и освободиться от мыслей, которые все утро беспокоили ее.
Над рекой стоял бусый туман, легкой изморозью покрыл берега, припудрил лежавшие штабеля бревен. Возле покрытой льдом лужи дремали, спрятав под крылья головы, две пары соседских гусей.
Услышав рокот машины, гуси враз подняли головы, заторопились к реке.
Большой красный автобус вывернул из-за угла переулка и несся навстречу Раисе. Шофер — Алешка Субботин — издали заметив ее, засигналил:
— Здорово, Алешенька, здорово! — сказала Раиса вслух, посторонилась, сошла с бетонной дорожки.
«Ишь до каких ден дожили — доярок на скотный двор автобусом возят. Ну, ей-богу, и жисть пошла: корова только дотронется мордой до железной тарелки — вода польется — пей сколько хочешь! Нажмет скотник Поликарп кнопку — поползет по транспортеру разный комбикорм, силос — ешьте, коровушки! Бабы по скотному двору в белых халатах расхаживают. Ну и жисть пошла! — думала Раиса, провожая взглядом автобус. — Да хоть столовую возьми: разве Светка-повариха возится теперь так, как я раньше? Разве приходится ей разжигать в печке сырые дрова или золу из поддувал выгребать, или дымоходы от сажи чистить? Придет — включит электрическую плиту и ждет минуточку, пока нагреется. Далеко отшагнула, шарахнулась от темноты жисть. Нипочем бы наши мужики не узнали своего села. Разве только по речке Серебрянке, да по валуну на перекате, да по старым домам…»
Раиса сощурилась, приложила ко лбу ладонь, оглядела улицу и изловила себя на мысли, что дома-то все обновились: с шиферными крышами, наличниками, палисадниками, ворота, даже скамейки у ворот в краску выкрашены. Необыкновенно красивым показалось родное село Сосново, будто только в эти минуты она по-настоящему оглядела его.
VIНа кордоне, в пяти километрах от Сосново, стояла изба. Она давно опустела, стала заимкой, но в те далекие годы отсюда на войну ушел еще один брат Гониных — Петр. Мария, его жена, вдовой осталась двадцати двух лет от роду, а у нее уже росло трое сыновей. Старшему из них пятый год шел.
Петр Гонин был лесничим, на всю округу один. Для кого-то эта работа казалась пустяковой, легче-легчего, а для него каждый день был в хлопотах. Когда увалы вдоль реки Серебрянки отвели в заповедные места возле кедровников, а вверх по Пыновке высадили бобров, он дневал и ночевал в урочищах — боялся, чтобы кто не потревожил, не спугнул зверьков. При расставании наказал Марии:
— Живи тут, работу за меня справляй, ребят к ней приучай. Пусть они учатся лесное богатство хранить, зверей беречь. От этого человек добрей бывает.
Любая мужская работа — мужская и есть. Это сразу почувствовала Мария, как только осталась одна. Наденет на себя шубейку старую, опояшется ремнем, чтобы топор за него сунуть, на плечи крошни с мешком наденет, накажет ребятам, чтоб без нее не озоровали, и пойдет участок оглядывать.
Тайга вокруг Сосново дремучая, синяя. Тропки извилистые, чуть приметные, с засеками на деревьях. Знала Мария, что по каждой из них ходил Петр, что каждая зарубка на дереве его ножом сделана. С любой взгорки, куда бы ни вела тропа, Сосново проглядывалось. Остановится Мария, избы Степана, Василия, Якова отыщет взглядом, а как на густой кедровник взгляд падет, краешек своей крыши увидит, сердце застучит сильнее. Представит, как ребятишки ее поджидают, в окна выглядывают, и ноги будто сами несут к дому. Поначалу, когда было чем кормить ребят, не так душа болела. Знала: то похлебку поедят, то молоко попьют, а как запустила корову, пришли такие дни, хоть глаза закрывай и беги. Ничем не уговоришь, не успокоишь ребенка, если его голод сосет. Не успеет она двери приоткрыть, на порог вступить, а они будто одно слово и знали: «есть».
Тогда Мария приметила, что все ребячьи сказки с едой связаны: хоть про репку, хоть про зайку-зазнайку, хоть про Красную Шапочку. Начнет она их уговаривать, всякие лесные истории рассказывать, а сама об одном думает: как бы уснули поскорее, как бы про еду до утра не вспомнили. Усыпит еле-еле, а сама в Сосново. То у Ульяны, то у Дарьи молока возьмет, то Раиса какой-нибудь болтушки в крынку нальет. Все сытнее, чем картошка сухая.
Заметила Мария: ребятишки начали худеть. Пальчики на ручонках длиннее стали, кожа на лице желтее, глазницы обозначились, глаза округлись. Глядела на них — глаз просушить не могла.
Может, не так больно переживала бы Мария, если бы кто-нибудь с ней по соседству жил, с кем могла бы она словом обмолвиться, беду выплакать. Вместе всегда легче. А тут — куда ни ступи, ни повернись — одна.
«Хоть бы уж ты, Белолобка, над моей бедой смилостивилась, — вздохнула Мария, подходя к конюшне. — Хоть бы ты мои слова услышала».
Из расщелины в двери тянуло теплом, запахом сена, навоза. Слышно было жалобное мычание коровы.
— Неужто отелилась, сердечная, — проговорила Мария, приоткрыв дверь. — Неужто мою беду учуяла? Пришла мне на подмогу, на спасение моих ребят.
Она гладила потную шею Белолобки, липкие завитки шерсти на сыром теле теленка, касалась рукой тугого вымени коровы. Белолобка в ответ мычала, фыркала ноздрями, лизала спину теленка.
— Уберу я его от тебя. Уберу. Если с тобой оставлю, моим ребятам молока не видать, а так с ними делиться будешь.
Мария подхватила теленка на слабые ноги, чтобы ловчее было приподнять его, и увидела наставленные на себя рога.
— Ты чего это, Белолобка? — спросила Мария. В испуге закричала на корову, что было силы, крепче обняла теленка, изловчилась, оттолкнула спиной дверь и вывалилась из конюшни, дотащив теленка до избы.
Мария разрезала ломтями картошку, обсолила и снова пошла в конюшню.
Корова отдала молоко нехотя. Вымя у нее набрякло, лоснились от натуги соски, она мычала, переступая с ноги на ногу, хлестала жестким, как кнут, хвостом по бокам. Изредка влажный хвост проползал по лбу и щеке Марии, но она не кричала на Белолобку, а причитала:
— Вот пришло мое спасение. Сварю молозиво. Накормлю ребят и опять один день вперед…
…Она вспомнила все это, когда пришла с младшим внуком Сереженькой на заимку затопить печь, чтобы не подмерзла в подполье картошка, которую каждый год садили на широкой полосе, раскорчеванной в давнюю пору среди кедрача, где земля оказалась песчаной, плодоносной и родила клубни крупные и вкусные.