Так вот, услышав «сколько», я всегда пробовал приоткрыть дверь и зайти к Дрыщу в квартиру, чтобы не торговаться на площадке. Но он придерживал дверь и снова спрашивал: «Сколько?», — показывая мне на мое место. Собаку в дом не пускать. Быдлу жить в хлеву. Там люди – тут джанки.
Я делал глубокий вдох и называл количество свертков, которые готов купить, он озвучивал цену. В зависимости от качества шмали, цена колебалась от пятидесяти до ста юаней. Я протягивал деньги. Тут этот черт закрывал дверь на замок и шел за стаффом. Потом открывал и протягивал мне дозняки сковозь щель. После этого он, не прощаясь, запирал свои здоровенные металлические ворота.
Мне в этом ритуале виделось недоверие и взаимное презрение. Может быть, этот габитус возник в те темные времена, когда быть наркоманом означало иметь неслабую физическую зависимость от героина или опия. И, оставляя клиентов ждать за закрытой дверью, барыги пытались обезопасить себя, потому что героиновый торч – страшное создание, способное при абстиненции убить за раскумар. Но зависимые от мовы – люди состоятельные, достойные, респектабельные. Зачем унижать их ожиданием на лестнице?
Я звонил в дверь, он открывал, узнавал, спрашивал: «Сколько?», — и оставлял меня ждать. Так тянулось год за годом – я даже потерял счет, потому что было непонятно, по какому календарю отслеживать нашу «дружбу» и мою зависимость. Для правильного жизненного настроя считается, что дату рождения лучше называть по китайскому календарю, а текущую – по григорианскому (если б его кто-то еще помнил!). Так получишь неисчерпаемый источник для оптимизма. — Чего внутрь не пускаешь? – попробовал я как-то спросить. – Я ноги вытру. — У меня не убрано, – ответил он. Как будто я был из санэпидемстанции. И сразу спросил: — Сколько? — Слушай! Ну не буду у тебя в прихожей по шкафчикам лазить! Обещаю! – настаивал я. – Пусти в квартире подождать. Он подумал и ответил: — Нельзя. У меня не прибрано. Сколько?
Отношения между наркотом и дилером стары, как мир. Это совсем не та простенькая игра в «узнай меня», что происходит со случайным пушером, который высматривает клиента в лабиринте чайна-тауна. Пушер возникает в твоей жизни на минуту, дилер – всегда где-то рядом. Сама модель отношений с дилером возникла в те времена, когда появился первый кайф и первый человек, готовый продать этот кайф другому за деньги. А это значит – подобные отношения существуют от основания мира. «Сколько?» — спрашивает Каин у Авеля. Один обогащается за счет зависимости второго. Чем больше один употребляет, тем лучше живется другому. «Ну как же, если не продам я, он пойдет к цыганам», — успокаивают свою совесть барыги. Не они – так другие. И правильно делают. Пока есть кайф, им будут торговать. И на их пороге всегда будут топтаться изможденные фигурки, которых они никогда не пускали внутрь. «Сколько?» — уточняли старушки-самогонщицы. За забором щурились с похмелюги кургузые мужики: «Нет денег – нет и самогона. Иди отсюда, пугало огородное!».
И кажется мне, что не пускают они нас к себе не потому, что им стыдно. Пока есть эта дистанция, есть ощущение, что мы – не люди. Животное, скотина, макака наркозависимая. «Сколько?» — спрашивают они и моют руки после того, как пересчитают деньги.
Похоже, что в своей внебарыжной жизни Сергей – розовощекий, добродушный и позитивный персонаж. Одна беда – торгует, сука, стаффом. Один маленький скелетик в шкафу.
Только однажды он пригласил меня зайти в квартиру. Когда во время нашего с ним разговора послышался скрежет замка соседней двери и из квартиры вышел толстый пельмень в тельняшке. Под ручку его держала такая типичная кошелка из бедных кварталов: остатки былой роскоши, заношенный плащик, дешевая не по возрасту бижутерия. «О, здорово, Сан Саныч! Добрый день, тетя Галя!» — поздоровался Сережа с ними и сказал мне приветливо, будто я был его лучшим другом: «Давай, проходи!». Дверь закрылась. «Сколько?» — спросил он абсолютно нейтральным тоном.
Но как к дилеру у меня к нему претензий никаких нет. Никогда не бодяжит, дорожит постоянными клиентами, при крупной покупке сам предлагает скидку. Знает, где брать, не исключено, что сам возит через границу. Когда-нибудь и его закроют. И его круглыми щечками по полной насладятся тюремные бугаи. Именно с его стаффом у меня связано одно из самых необычных переживаний.
Случилось это почти сразу после нашего знакомства. Стимулом был обычный дешевый стишок-витаминка, пятьдесят юаней, серый пластиковый листок, черный маркер. Я употребил за столиком в шикарной кофейне под сенью кованых светильников и пурпура, которым был задрапирован потолок. Развернул, пробежал глазами и удивился отточенности стиля, перечитал еще раз, медленно, вдумчиво — и спрятал в карман. Официант принес тирамису, полил пате бальзамом и поджег его – голубое пламя, вечная память героям гастрономии. Я достал листочек, поднес к огню и, когда он занялся, бросил в пепельницу. Прихода не было никакого – душу рвало на части исключительно от поэтического впечатления. Это был какой-то гений меланхолии, точный и безжалостный. Не исключаю – какой-то автор российского Серебряного века – там много было великих женских имен, отмеченных деструктивной пессимистической силой. Вот этот фрагмент.
Іду адна, а прада мною – ноч, шырокі шлях, няздзейсненыя мары.
Густая цемень сцелецца ля ног, а бледны месяц партызаніць ў хмарах.
Каля дарогі дрэвы сталі ў строй шыракаплеча і непераможна.
Дзесь у сяле сабакі між сабой, як часам людзі, сварацца бязбожна.
Сяло ня спіць, гараць агні здалёк, за імі дом мой, там ніхто ня свеціць...
Страсае ціха росы на пясок зусім нямы мой спадарожнік – вецер.
Шляхі вайны. Па іх іду ўсю ноч. Разведчык-месяц з хмараў выглядае,
а росы, росы сыплюцца ля ног, з вачэй ці з траў, я і сама ня знаю...[33]
И вдруг без всяких там глюков, без традиционной утраты ориентации в пространстве и времени, я ощутил тебя таким никчемным и никому не нужным, каким может чувствовать себя только человек в Минске в сорок седьмом столетии по китайскому календарю. С удивлением я наблюдал, как у меня полилось из глаз, из носа — я пробовал задушить плач салфеткой, пытался спрятать глаза, но лилось, текло по щекам.
Сейчас мне сложно объяснить, почему я плакал. Мне было жаль Ганина, мне было жаль женщину, написавшую стихотворение, мне было жаль себя, мне было обидно за собственную ничтожность, мне было противно оттого, что я ни во что не верю, а автор стихотворения, кажется, верила. Мне даже показалось, что моя болезненная привязанность к мове вызвана «кризисом веры» (любая современная книжка по поп-психологии разъяснит, что «кризис веры» — это такой же результат неэффективного маркетинга, как и кризис продаж. А если налицо кризис продаж – значит, ты не тем торгуешь: смени товар, и бизнес забурлит). Плач становился все сильнее. Чем больше я пытался успокоиться, тем больше меня одолевали рыдания.
Человек, который плачет в ресторане – это скандал. Cold sex, постмарксистская критика чувственности, безэмоциональное потребление, человек как машина самоудовлетворения – все эти концепции привели к тому, что мир чувств стал практически таким же непристойным, как и мир употребления мовы. Хотите удостовериться в том, что мы – уже не люди? Поплачьте в кофейне. Если вы еще на это способны – искренне расплакаться. Если вам это позволят косметика MaxFactor и ваш консультант по омоложению.
Через пять минут судорожных рыданий я услышал характерный звук – кто-то сфотографировал меня на мобилу. Через десять минут ко мне подошел вышколенный официант в ливрее и с казенной озабоченность осведомился, не вызвать ли мне «скорую». Я рассчитался и вышел, подгоняемый в спину ветром, в наш Город призраков, где меня ожидала срочная беллетристическая работа в офисе: брендбук компании по продаже компаний, выпускающих калийные удобрения. «Сейчас пройдет! – говорил себе я. – Скоро успокоюсь!» В офисе впечатлительная секретарша, которая когда-то пыталась вызвать милицию для поисков Ганина, хлопала надо мной крыльями и пробовала напоить то чаем, то кофе, то валерьянкой. «Что случилось? Что с вами случилось?» – вопрошала она. Как же теперь люди теряются при виде сильных эмоций!
«Ничего. У меня просто аллергия», — отвечал я. «Может, «скорую» вызвать?» – предлагала девушка. Меня тем временем трясло от плача, идущего из самого сердца. Я заметил, что писать в состоянии таких сильных рыданий неудобно, потому что слезы и сопли норовят залить клавиатуру. Я ревел более суток – до конца рабочего дня в офисе, потом – дома, в подушку, и на следующее утро в офисе, доделывая заказ калийщиков. После полудня в моем кабинете никого не осталось: видимо, коллеги боялись, что мой «психоз» может быть заразным. В 16.30 мне на стол лег стандартный офисный бланк с уведомлением о моем сокращении ввиду плановой минимизации корпоративных затрат. Принесла мне его впечатлительная секретарша. Когда я уходил, неся коробки с накопленным за время работы барахлом, я слышал, как она говорила подружкам: «Ой, девочки, я себя такой виноватой чууувствую!».