class="p1">Иван выглянул из овражка. Огляделся. Глаза безрадостные. Плохо глядели глаза. В дороге запорошило, забило пылью. Но всё одно увидел Иван: облитый весенним солнцем, сверкал, играя чудными красками на росной траве, поднимающийся день. В Москве едва брызнуло зеленью с оживших от зимней спячки деревьев, а здесь буйная круговерть уже зашумела, заплясала, закружилась во всю силу сладостной, необоримой пляски торжествующей весны. И казалось, за птичьим щебетом, за звоном ветра было слышно, как шумят, бурлят соки в стволах деревьев, в гибких ветвях кустарника, в самой тонкой былке, сильно, мощно поднимающихся навстречу солнцу; и даже сама земля гудит и поёт, переполненная той же силой весны.
— Эка её, — сказал, моргая гноящимися глазами, Иван. — Да… — И, хрипло кашлянув, каркнул, как ворон: — Эка-а-а… — Растянул, словно понимая, что этот праздник не для него, а для того, кто выйдет в поле, поднимет землю и бросит зерно. И тогда уже, распрямив плечи, сладкий пот сотрёт со лба. Вот вправду радость.
Но всё же потянулась у Ивана сама собой рука, и он взял горсть земли. Но земля — тёплая и живая — легла в ладонь холодным комом, хотя и был Иван кровь от крови и плоть от плоти крестьянский сын. Не ластилась земля к его ладони, не грела её, но тяжелила, связывала руку, и Иван разжал пальцы. Вздохнул, как приморённая лошадь, вытер корявую ладонь о порты, присел на пенёк. Опустил плечи. И так сидел долго, будто разом непомерно устал. Потом скинул со спины котомку, разложил на коленях сиротские кусочки. Сидел, жевал, катая желваки на скулах, мысли тяжело проворачивались в давно не чесанной голове. «Земля, — решил, — то уже не про нас… Ватажку бы вот собрать».
Подумал, как бы хорошо здесь, в леске, соорудить шалашик, огородить засеками — и ходи, гуляй смело. Можно и купчишку ковырнуть тёмной ночкой. Топориком по голове — и концы в воду. И ежели на одном-то месте не засиживаться, продержаться можно долго. Пока взгомонятся стрельцы — раз-два и ушли всей ватажкой в дальние леса. Слышал Иван на Москве, что ловкие люди так-то годами пробавляются, и пьют сладко, и едят вдосталь. «Вот, — размечтался, — судьба-то завидная, как у птицы лесной: тут поклевал, там и — фи-ить, фи-ить — вспорхнул крылышками». Разнежился под солнцем, прищурил глаза, как кот на тёплой печи. А нежиться-то ему судьба не выпала. Его-то она всё больше тычком пестовала, а тут, знать, забылась. Но, сразу же опамятовавшись, взяла своё.
За спиной у Ивана кашлянули. Мужика словно хватило поленом по затылку. Спина напряглась. «Да воскреснет бог», — произнёс про себя давно не читанные слова молитвы. Испугался, что настигли стрельцы, но не дрогнул, а по-волчьи оборотился всем телом.
Перед ним стояли трое. Глянул Иван и понял: испугался зря. Таким орлам в степь только — воровать. И обрадовался донельзя: вот оно — только о ватажке подумал, и набежали людишки.
Старший из мужиков — он-то и кашлянул — вышагнул вперёд. Бок у его сермяги был выдран, в прореху выглядывали жёлтые рёбра. Рот разбит. За чёрными губами пеньки зубов.
Иван ещё больше обрадовался: из бою, видать, мужички-то али бежали от кого лесом, оттого и побились и подрались о сучья да о коряги.
Нет, таких бояться было ни к чему. Подхватил с колен котомку Иван. Хохотнул:
— Что, мужики? Лихо?
Угрюмо глядя на него, мужик в рваной сермяге хрипло спросил:
— А ты кто таков, что нас пытаешь? — и тронул заткнутую за лыковый поясок дубину.
Собрав добрые морщинки у глаз, Иван всё так же бойко, как будто и не было нехороших дум, зачастил:
— Как хочешь назови, только хлебом накорми. Ежели водочки подашь — вовсё будет в самый раз.
Слово «водочка» Иван произнёс ласково, уважительно, так, что невольно каждый услышавший слюну сглотнул. Ну будто бы не сказал человек, а и впрямь по рюмочке поднёс. Вот так: взмахнул колдовски рукой, и на растопыренных пальцах серебряное блюдо, на нём налитые до краёв стаканчики. Прими, дружок, выпей сладкой.
У мужика с голым боком дрогнул разбитый рот, губы поползли в стороны.
— Весёлый? — удивлённо сказал он и повторил: — Весёлый. — Лаптями переступил.
Острым глазом Иван приметил: «Не жрамши идут мужики». И сообразил: присел, раскинул котомку. И хотя невелик был запас: полдюжины луковиц да немного хлеба, — но у мужиков глаза заблестели.
— Садитесь, — сказал Иван и опять пошутил: — Лучше хлеб с водою, чем пирог с бедою.
Мужики к котомке, как к иконе, опустились на колени. Старшой несмело протянул руку, будто не веря, что дошло до ежева. За ним и другие потянулись. И так-то со смаком захрустел ядрёный лук на зубах. С полным ртом мужик в сермяге, оправдываясь, сказал:
— Христа ради идём. Третий день крошки во рту не было.
А Иван и так видел, что мужикам трудно пришлось. На лицах, как взялись за хлеб, проступила каждая косточка. Такое только тот приметит, кто сам голодовал. Глаза у человека, что хлеба давно не видел, западают, тускнеют, наливаются белой, незрячей мутью. И коли положить перед ним хлеб, не вспыхнут они, но уйдут ещё глубже, проглянут скулы сквозь кожу, обострится нос и всё лицо, обтянувшись, жадно оборотится к куску. Иван отвернулся в сторону, чтобы не смущать мужиков. Знал: голодному трудно, коли смотрят, как он руку тянет к хлебу.
Мужики рассказали, что идут они из-под Москвы.
— Мы, — сказал старшой, — вотчинные люди. Князь наш, — мужик перекрестился, — преставился. Осталась его вдовица со чадом. Ну и как положено, — поиграл со злостью желваками, — княгинюшку и затеснили, а нас — и говорить нечего… Вовсе житья никакого не стало… А так мы смирные. — Руками развёл. — А защиты нет. Побежишь… — Стряхнул в ладонь крошки с бороды, бросил в рот.
— А куда бежать-то собрались? — спросил Иван не без своей мысли.
— А куда хошь, — ответил мужик, безнадёжно махнув рукой, — хотя бы и в Дикое поле. Нам всё едино.
— Хорош, хорош, — сказал на то Иван и поднялся с колен, поправил за кушаком топор. — В Дикое поле успеется. А пока и здесь хлебушка добудем. То уж точно. Вы только мне доверьтесь.
Мужики посмотрели на него. В глазах мелькнула надежда. Намотались, намучились, и доброе слово, что масло, смягчало душу. Уж больно жестоко били — верить в хорошее хотелось. Мужик на украйны бежал не лёгким скоком, но от нужды и только тогда, когда жизнь становилась поперёк горла. Легко-то бегут балованные. А русского человека кто баловал и когда? Не знали такого. Всё над головой у него небо в тучах, солнышко редко.
Иван оглядывал мужиков, что барышник лошадей. Решил так: «Тощи,