о том не след. В монастыре знали, кто он такой. Монашек всё обсказал. Степан проворно работал ложкой. У монастырской чашки, казалось, и дна нет. Не поскупились на щи. А то редко, чтобы поп и был добр. «Ну, — подумал Степан, — наломаюсь у них». Однако рад был безмерно, что сядет на землю. Не привычен был бегать. А вот землю знал и любил. Земля была матушкой для него от рождения. И сей миг, трясясь на телеге по лесной дороге, жадно втягивал в себя запахи щедро напоенной дождём земли. Лаская и бодря, словно родная рука, земля дышала чем-то прочным, надёжным, долговечным. «Ишь ты, — думал Степан, — леса здесь какие. Оно и правда, кто найдёт меня в чащобе такой? А живут монахи, по всему видно, справно. Щи-то были с мясом».
8
Игнатий обнаружился в романовских вотчинах. Пришёл и заявил: вот-де я, поступайте как знаете. Его жестоко пороли, опускали в сырую яму, вынув, вновь пороли, и так до трёх раз.
Приказной человек, когда пороли Игнатия, приговаривал:
— Не бегай, не бегай, служи честно. — Губы собирал строго.
Мужики, стоявшие тут же, хмурились. Отворачивали лица. Били уж больно лихо. Оно конечно, поучить надо, но так безжалостно ни к чему. То лишнее. Накладывай на воз столь, сколь кобыла увезёт, а то не на чем возить будет.
Игнатий кричал, пока не охрип и не захлебнулся. Обеспамятев, смолк, по-неживому положил голову на лавку и только вздрагивал, когда лозина влипала в тело.
Ободрав до живого мяса, дали Игнатию клок земли. Он зад помазал деревянным маслицем, чтобы подсох быстрей, и пошёл посмотреть на свой клинышек. Шагал, ступая твёрдо. Рубль, по-прежнему лежавший в лапте, веселил ему душу. И хотя земля была тоща, запущенна, засорена валунами, о которые загубишь любую соху, Игнатий, почесав в затылке, сказал:
— Ничаво, мы привычные.
Глаза, правда, у него были скучные. Стоял на меже, расставив ноги. Лицо чёрное, скулы угласто проглядывали под кожей, тяжёлые руки брошены вдоль тела. Пугало огородное, мужик ли? Со стороны глядя, сказать было трудно. Ан под сермягой билось тёплое сердце. Глядя на клинышек бедный, Игнатий неожиданно выговорил:
— Подожди, подожди… Обихожу тебя, вспушу…
Да ласково сказал, заботливо, человечно, словно не сырой земле говорено то было, но непременно живому и живым.
— Подожди… Обласкаю…
Ворона сорвалась с поникшей под дождём осины, обдала Игнатия по-утреннему холодной капелью, с криком полетела через поле. Мужик поглядел ей вслед и шагнул к торчавшему белым лбом из комкастой земли валуну. Навалился — затрещало в спине. Крепко камушек облежался в земле. Вроде бы врос корнями. Но Игнатий был упрям.
— Ничаво, — повторил и налёг на камень со всею силою. Так решил: с рублём, что был в лапте, многого можно достичь. А зад что уж! Подживёт. Какой мужик на Руси не порот? Такого не знали.
9
В сельце Кузьминском войску было велено остановиться. От Москвы до Кузьминского невелик переход, но допреж дела не хотели ломать ни людей, ни лошадей. Приказ вышел — разбить стан. Пыля, поскакали, рассыпая звонкую дробь, всадники обочь дорог и тут и там закричали:
— Стой! Стой!
Борис — ему придержали стремя — сошёл с коня и, разминая после скачки ноги, прошагал под сень вздымающихся в небо дубов. Ещё безлистых, чёрных, корявых, нависавших над землёй суковатой громадой. Царю поднесли серебряную лохань — ополоснуть руки и пыльное лицо, но Борис отвёл её в сторону и, пройдя вперёд, остановился на краю крутого холма.
Наступил тот час, когда солнце уже ушло за горизонт, но лучи его, лишённые ослепляющего блеска, освещают оставленное на земле так ясно и чётко, что можно и за версту разглядеть каждый кустик и каждую травинку.
«Пить-пить, пить-пить», — пропела где-то птаха, прощаясь с уходящим днём, и Борису в тонком её голосе послышался вопрос: «Что же тайного может быть в жизни людской, ежели и бескрайнюю землю высветить можно до последней травинки?»
Голосок птичий — звонкий, весёлый, и, может быть, птаха и не спрашивала вовсе, но утверждала? Так уж чист был голос, так ясен: «Радость — вот вершина жизни, люди. А где она у вас?»
Борис ссутулил плечи и вгляделся в синеющую предвечернюю даль.
Все дни после смерти Фёдора Иоанновича Борис, напрягая себя, делал вид спокойный и уверенный, но в нём, как вода подо льдом, не избывала тревога. Но он крепился душой и когда сидел в Грановитой палате перед думными или отдавал приказы и распоряжения, когда службы стоял в Успенском соборе под древними иконами или сходил в лепоте царственной с Красного крыльца навстречу валившемуся перед ним народу. И хотя хоругви шумели над головой, царские одежды сверкали золотом и драгоценностями, народ кричал: «Слава! Слава!» — тревоги и сомнения бередили мысли и сердце Бориса, пугали, пригибали голову, и он, напрягаясь, сопротивлялся им всем существом, боясь выдать страх и неуютность свою не только дальним, но и ближним.
И сейчас, выведя в поход великое ополчение, он был так же полон опасений и тревог. Непроходящее беспокойство жило в нём, как боль старой раны, сосало душу, рождая неуверенность и раздражение.
За спиной царя раздались негромкие голоса, но он не обернулся, охваченный, как лихорадкой, нездоровым, знобящим холодом недоверия ко всем и каждому.
«Пить-пить, пить-пить», — бил в уши нежный голосок, всё спрашивая и спрашивая об одном и том же.
Перед Борисом открылось сельцо Кузьминское: серые крыши изб, кривые улочки, огороды. Белой костью посредине сельца торчала высокая колокольня с ободранным, тронутым ржавчиной куполом. Борис, не останавливая взгляда на привычном виде сельца — таких было немало окрест Москвы, — среди домов, в улицах и ближе, ближе к холму, на котором стоял, разглядел множество людей. И там и тут торчали к небу поднятые оглобли телег, искрами вспыхивали шлемы воинов, оружие и кольчуги. Уже кое-где горели костры, и многочисленные дымы молочно-синими столбами вытягивались в небо. Стояло безветрие. Благодатная тишь, которая наступает после заката уставшего за день солнца.
Царь вгляделся пристальней и увидел дымы костров и фигурки людей дальше за сельцом, у зеркально сверкавших прудов, у темневшего у окоёма леса. И там поднимались к небу оглобли телег, вспыхивали шлемы воинов и их оружие. Не было, казалось, ни кустика, ни деревца, под которыми не расположились бы люди, ни ямочки или увала, где бы не разгоралось живое пламя костров. И всё это многолюдство двигалось, перемещалось в непрестанной суете разбиваемого стана, то ясно выказывая себя, то скрываясь в складках уже затенённых сумерками холмов. Стан показался