– Да, брат, – сказал ты, – пусть Вера знает.
– Я понимаю тебя, Назым, – серьезно поддержал друга Пабло. – Кстати, а откуда у тебя этот новый шофер появился?
– Не знаю, брат, говорит, услышал от товарищей, что мне нужен шофер и пришел.
– Да… – только и сказал Пабло.
– Нельзя же, черт побери, всех подозревать? – вскипел ты.
– Вера, ты не знаешь, как у вашего шофера с французским, а то я тут в машине обругал одного старого быка, – и он показал пальцем наверх.
Я пожала плечами. Всем стало грустно.
С тех пор мы начали встречаться с Альберто. Помнишь, как однажды мы обедали в ресторане «Националь», где за столом собрались Пабло с Матильдой, Альберто с Кларой, посол Мексики с женой, Вера Кутейщикова и мы с тобой, Назым.
Недавно мне передала Клара, как «лохматая Верита» – так называл Пабло Неруда испанистку Веру Кутейщикову – смешно рассказывала об этом обеде. В течение всей трапезы вы с Пабло были на редкость красноречивы: «Ах, как я люблю Матильду!» – вздыхал Пабло. «Ах, как я люблю Веру!» – подхватывал ты…
Я часто теперь вспоминаю, как Пабло самозабвенно слушал песни своей Матильды. С каким волнением подносил ей гитару, с какой гордостью смотрел на нее, желал, чтобы пела она до утра… Все вокруг изнывали от тоски, а кое-кто просто подсмеивался над ним, ведь голос у Матильды был милый, но такой слабенький, невыразительный, что песни ее могли восхищать лишь безнадежно влюбленного, ее Пабло. Да, Назым, кто-кто, а я теперь знаю, что поэты склонны преувеличивать красоту и таланты своих Лаур…
А помнишь огненные волосы Матильды? Рыжее пламя, завернутое в тугие шелковые кольца. Вот он безумно любил ее волосы. Помнишь, как однажды бросился на меня, когда мы вошли к нему в номер московского «Националя»?
Пабло схватил мою голову и стал, как сумасшедший, с криками «никoгда так не делай!» выдергивать из пучка шпильки и бросать их на пол. Потом собрал мои волосы в кулак, встряхнул, рассыпал на спине, провел по ним пальцами, как граблями так, что я вскрикнула от боли, довольный рухнул на диван и замер, как оливковый Будда.
Ты смеялся и говорил:
– Я полностью согласен с тобой, брат. Полностью!
А Пабло гладил шаль Матильды, ушедшей смотреть Третьяковку, и жаловался, что у него страшно болят ноги. Он чуть-чуть приподнял штанины брюк, и мы увидели его распухшие щиколотки. Oн горевал, что не может сопровождать свою жену на выставки, не может сам показать ей Москву.
– Она из бедной рабочей семьи – говорил он. – Что могла видеть в своей жизни? Зарабатывала гроши песнями под гитару в дрянном кафе…
Матильда только что ушла, а Пабло с ума сходил от тоски.
– Ты-то меня понимаешь, Назым. Ты понимаешь…
– Да, брат, – раздумчиво проговорил ты. – Так, брат, случилось с нами. Совсем мы теперь пропащие. Лично я страшно доволен.
Пабло в знак солидарности прикрыл глаза и позвал обедать.
Почему, Назым, я говорю с тобой об Альберто и как будто оплакиваю Пабло? Ведь он жив, если так невыносимо страдает без тебя. Время от времени ко мне приходят приветы от него и стихи, как кровоточащие раны.
Что я потерял, что мы потеряли,
когда Назым рухнул, как башня,
раскололся, как голубая башня?
Мне кажется иногда, что солнце ушло вместе с ним,
потому что он был – день.
Был Назым золотым днем
и выполнил свой долг на рассвете,
несмотря на цепи и наказания.
Прощай, мой сверкающий товарищ! [1]
Держись, Пабло, береги себя. Поэты, как деревья, должны жить долго, чтобы людям было легче дышать.
Когда мы стали жить вместе, я увидела, что ты бешено ревнив. Ты не успокоился, а, наоборот, стал постоянно бояться, что однажды я уйду за хлебом и исчезну, что вдруг я вернусь к первому мужу, что со мной что-то случится на улице – задавит автомобиль, или я свалюсь с моста, или что-то еще, еще, еще… Ты боялся отпустить меня на пять минут. Ты говорил:
– Нужен хлеб, идем вместе или останемся без хлеба.
Тогда я не понимала толком, чем для тебя стала, не понимала твоего страха потерять меня, да даже и масштабов твоей любви. Меня напугала эта боязнь, твое желание запереть меня, изолировать, не показывать никому. Это было так неожиданно, так странно и обидно. А ты твердил:
– Почему я не кенгуру? Я хотел бы быть мамой-кенгуру и носить тебя всегда в кармане своего живота. Какая эта кенгуру счастливая!
Если кто и был противоречив, так это ты, Назым. С одной стороны, ты утверждал, что загсы-магсы – ерунда. Люди должны доверять друг другу без печатей, росписей, подписей и прочей ерунды. Люди должны быть свободны в любви, иначе закон толкает их к проституции. Ты считал, что после революции была найдена самая лучшая форма гражданского брака, поскольку она была основана на свободном и сознательном отношении мужчины и женщины, а следовательно, на любви. Часто можно было услышать твои рассуждения по поводу семьи будущего, которая коренным образом по форме и по содержанию будет отличаться от буржуазной. Но со мной ты хотел быть традиционалистом.
Я жила с тобой, но тебя раздражала, выводила из себя печать с другой фамилией в моем паспорте. Ты просил, умолял, требовал развода. Говорил, что не можешь толком объяснить, почему это так получается, но если я разведусь – ты сейчас же успокоишься и страх твой исчезнет. Мне не хотелось торопиться с разводом и резать еще по живому горю человека, который, я знала, страдает. Было невозможно представить себя в судах, где чужие люди будут решать вопрос моей личной жизни. Что они про нее знают, да и зачем им знать? Бракоразводный суд – самый плохой театр, который я видела в своей жизни.
Я развелась. Ты смущенно ликовал несколько дней. Потом страх потерять меня усилился.
Ты ревновал меня даже к самому себе. Ревновал к молчанию, к моим подругам. – О чем вы можете так долго разговаривать между собой? Не отнимай у меня времени. У тебя его будет полно потом. У меня его нет.
Ты ревновал к телефонным звонкам, ко всем, кто приходил к нам в дом, к чужой кошке, притихшей на моих коленях, к книгам.
– Читаешь Хемингуэя, будто он твоя библия. Мои книги ты не читаешь, как его, часами, поджав ноги. Ничего особенного. Средний писатель.
Потом, когда Хемигуэй умер, ты в отчаянии метался по дому.
Когда мы приходили в театр или в ЦДЛ, я замечала, что вызываю любопытство окружающих. Естественно, интерес вызывала не я сама по себе, а жена Назыма Хикмета. Мне это было непереносимо, но понятно, а тебе нет. Через десять минут ты начинал нервничать, возмущался бестактностью людей. Тебе казалось, что все «мужики» бессовестно пялят на меня глаза, что все они готовы вырвать меня из твоих рук. Все тебе переставало нравиться, и мы нередко уходили домой раньше времени. Обычные слова, произносимые людьми из вежливости, оборачивались в твоем воображении самой неожиданной стороной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});