не был. Тогда тоже напали на деревню турки, но только их юнаки прогнали. А на другой день пошел дед в горы и слышит — кто-то стонет в пропасти. Спустился. Лежит молодой турок. На лице кровь запеклась. Один глаз вытек, а другой смотрит злобно.
— Убей меня скорей, гяур собака! — хрипит турок.
— Убить просит себя! — рассказывает дед. — Да жалко мне его стало. Тоже человек ведь, да еще от ран мучается. Может, у него отец, мать, а то и детки малые есть. И так-то мне его жаль стало. Лежит — не шевелится, на губах кровь запеклась, а сам ругается:
— Болгар собака!
Оружие на нем дорогое, одежда тоже. Ну, спустился я к ручью, набрал воды в баклагу, подошел к раненому, напоил его и давай лицо отмывать. Ожил он. И глаз добрее смотрит. Слеза блеснула… А другой глаз не глядит — вытек весь…
Закурит дед и продолжает:
— Раздел я его. Изорвал свою рубаху, промыл и перевязал раны. Опасных не было. Только камни изорвали да оглушило падение. Успокоился мой турок.
— Алла ак бар, э-валла! — молится по-своему и благодарит.
И всегда в это время у деда слеза блеснет.
— Пошел я наверх, позвал своих болгар, рассказал им всю историю. Взяли мы носилки и перенесли раненого в мою хату. Двадцать дней он пролежал у нас. Потом, когда совсем выздоровел, всех благодарил и ушел. Красивый такой, сильный, только глаза не было да на лбу поперек шрам кровавый остался. И подарил он мне при прощании вот этот нож и ятаган.
— Ты спас Осман-Бея! — сказал, прощаясь, турок. И дед всегда в это время показывал нож с серебряной отделкой. А ятаган у него в плену отняли.
— Так и пропал ятаганище! Ну да вот этот, другой, получше.
И рассказывал дальше:
— В плену, когда я поправился, повели и меня на казнь. Еще со мной было двое наших. Поставили среди войска. А командует войском турок в золоте и орденах. Подъехал он к нам и смотрит. На гнедом коне, высокий, стройный, правого глаза нет, а на лбу шрам. Знакомое лицо. Смотрю на него да как крикну:
— Осман-Бей!
Посмотрел он мне в лицо своим одним глазом и приказал солдатам провести меня к себе, а сам повернул коня и поскакал. Привели меня к палатке, втолкнули в нее, а сами ушли.
Посреди палатки Осман-Бей стоит.
— Здравствуй, друг! Не забуду никогда, как ты спас меня! Помню я твою хату, твою семью, как ходили за мной, лечили меня. Много я за вашу ласку ко мне спас болгар от смерти…
Долго мы говорили.
А тем временем он приказал привести к палатке моих двух товарищей.
— Где мой ятаган? — спросил меня Осман-Бей. — Твои отняли, когда в плен брали.
— Ну вот тебе другой! Этот получше будет. Береги его на память обо мне. А теперь бери своих товарищей и ступай домой. Аллах велик. Он велит платить добром за добро.
Обнял меня Осман-Бей, дал мне кошелек с золотом я велел проводить своей страже до границы.
И помнил Петко этот огромный ятаган с серебром и бирюзой. С этим ятаганом дед на Шипке у Столетова дрался, и сказал он, указывая на ятаган, отцу:
— Стоян! Это твой ятаган, а отдам тебе его, когда будет это надо.
По росту и по руке был отцу этот ятаган! Отец высокий, сухой, мускулистый, ловкий и смелый, как тигр. Еще одного только такого человека знал Петко — это дядю из Македонии, которого раз в жизни видел и не забудет никогда: одно лицо, одна фигура с отцом, только еще сильнее и суровее.
Дядя еще после войны исчез из дома и жил то в Македонии, то в Софии; звали его Михалю.
Знает Петко, что оба еще почти детьми, и отец и дядя, дрались с турками и добывали, рискуя каждую минуту, воду для солдат на шипкинских позициях.
Матери у Петко не было — она умерла вскоре после его рождения.
Отец очень редко бывал дома. Воспитывали Петко дед и бабка. Женился он два года назад, и год назад его взяли в солдаты.
Оставалось служить только восемь месяцев.
Он побывал уже на больших маневрах на Шипке, отстреливался с грозных заоблачных скал самого Орлиного гнезда, о котором столько слыхал от своего деда.
Петко стрелял, окутанный холодными облаками, холостыми патронами, а воображал себя таким героем, как отец и дед его, отбивавшие здесь двадцать пять лет тому назад отчаянные атаки сулеймановских заклятников.
И в тот миг он, готовый идти на штурм, лезть под пули, в простоте души был уверен, что их сейчас поведут в Македонию — воевать с туркой, и был полон радужной мечты защищать своих братьев.
И не он один так думал.
По вечерам, после маневров, так думали и старики, а отец прямо говорил дружинникам:
— Пойти бы теперь постоять за несчастных братьев… А тут вот напрасно порох тратят… И все это политика да дипломатия…
И усачи-дружинники слушали его со сверкающими глазами.
Потом кончились маневры, и полк их прямо отправили на границу.
Не то что домой отпустили, повидать семью, а и с отцом проститься не пришлось! Ночью двинули и форсированным маршем через дикие горы повели. А за гоpaми-то и есть эта самая Македония, о которой отец так часто говорил, особенно когда возвращался из своих долгих отлучек.
Где отец иногда проводил целые месяцы, никто не знал. А приходил всегда измученным, оборванным, но всегда приносил с собой дорогое турецкое оружие. А два года назад пришел больной — все рану на ноге перевязывал. С месяц хворал…
Так никто и не знал, где бывал отец. А к нему иногда ездили важные люди, ученые. Тогда всех выгоняли из хаты, оставался только один дед с ними. Про что говорили, тоже никто не знал. А когда уходили гости, и отец уходил с ними.
Бабушка плакала, а дедушка успокаивал ее, говоря:
— Правое дело Стоян делает, правое дело…
А какое правое дело, Петко так и не знал.
Дядю он только раз и видел. Весь в серебре да золоте приходил к ним, когда еще Петко маленьким был, а потом больше и не видались.
Раз только отец рассказывал — мастер был отец рассказывать, только редко разговорчив был… Рассказывал отец, вернувшись из долгой отлучки в прошлом году, как где-то с дядей ходил и натерпелся страху…
— Да, — говорил отец, — ничего никогда не боялся, а тут — старость, что ли, приходит, — кручи испугался. Боялся идти! Я, выросший на