– Мы ведь только что ходили, – отвечала я.
– Ну и что же? Может, она уже идет.
Я закутывала Элю, и мы выходили в темную улицу: фонари в войну зажигались редко.
– Смотри, по-моему, это она! – радостно восклицала Эля.
Я вглядывалась в темноту.
– Нет, – вздыхала я, – не ее походка.
А иногда, почти угадав бабушку, мы обе молчали – боялись обмануться. И только когда она была уже близко, с криками бросались к ней. Я пыталась снять у нее со спины вязанку дров, а бабушка не давала и предлагала сумку – та была легче.
– Ах вы, дурочки мои, – говорила бабушка, и голос у нее становился растроганным. – Ну что со мной может случиться? Сегодня на рынке облава была. Все всё попрятали. А меня, если и заберут, выпустят: какой со старухи спрос?
Бабушка выкладывала на стол мясные кости, картошку, иногда еще кислую капусту и клюкву: выменивала у деревенских на коврики. Картошка продавалась кучками, дрова – вязанками, а молоко зимой – застывшими кругами льда.
В нашей комнате стало уютней: бабушка купила на рынке абажур (а то висела на шнуре голая лампочка); правда, свет давали редко, больше сидели с коптилкой. Абажур был зеленый, из тонкой бумаги «в гармошечку». «Гофрированный», – сказала бабушка.
Как-то принесла мне ботинки. Я была на седьмом небе от счастья. Ботинки рыжие, толстые, со шнурками. Не то мальчишечьи, не то девчоночьи – не разберешь. Эля мрачно молчала, глядя на мои ботинки. Я нарядилась и пошла гулять за калитку. Эля – за мной. И все – молча. Я расхаживала, подпрыгивала и все время будто случайно бросала взгляд на свои ноги. Эля крутилась тут же и вдруг наступила мне на ногу.
– Ты что, слепая? – сказала я. Она промолчала. А потом вдруг снова наступила. Я нагнулась и стала тереть ладонью испачканный ботинок. Мне стало жарко от возмущения. Я была уверена, что она наступает нарочно – завидует моим ботинкам.
С каждым разом бабушке все труднее становилось ходить на рынок. Однажды утром она встала с постели и упала. Я подбежала к ней, чтобы помочь ей подняться, и вдруг почувствовала, что могу донести ее до кровати – такая она была легкая. У нее начиналась дистрофия.
Вечером с рынка пришла та самая бабушкина приятельница. Всегда шумная и энергичная, она стояла над бабушкиной постелью и только качала головой. А в ногах сидела Эля и смотрела на нее с надеждой. В комнате было темно, ставни закрыты, и только тени от коптилки (почему такие огромные от такого маленького света?) метались по стенам и потолку.
Утром та женщина принесла пузырек с золотистой жидкостью: на дне ее колыхался мутный густой осадок.
– Вот, достала, – сказала она. – Будешь пить рыбий жир – встанешь на ноги.
И действительно, бабушка наливала рыбий жир прямо в суп, и это ее спасло.
…Много времени прошло с тех пор. Война кончилась, и детство кончилось, потому что ничто на свете не бывает всегда.
Мы снова соединились: мама, бабушка, Эля и я. Только отец не вернулся с фронта.
Мы уехали туда, где жили до войны. И только изредка вспоминаем эвакуацию.
– Ненавижу этот город, – говорит бабушка. – Даже вспоминать страшно. И как мы только выжили тогда?
«Дорогой мой город, город солнца, детства, необыкновенных весенних ручьев», – с нежностью думаю я.
Как-то я была в нем проездом. Взяла такси и поехала с вокзала на свою улицу. Все на ней осталось прежним. Было странное чувство: словно время застыло.
– Это потому, – сказал мне шофер, – что город застраивается в другом направлении. Там целый второй город вырос.
Я вышла из машины, чтобы потрогать серый забор, и, как прежде, не нашла в нем ни щелочки.
Был апрель, бузина еще не цвела. Она стояла сухая и черная. Но это была та, та самая бузина, которая видела меня маленькой. И я сорвала сухую веточку и взяла ее с собой.
…Как-то дома мы с моей институтской подругой готовились к экзаменам. Я раскрыла учебник и нашла эту веточку. Растрогавшись, я рассказала подруге, как нам жилось в войну, и даже, вытащив откуда-то, показала ей коврик, детский коврик с зайцем под елкой, желтый от времени (мы его сохранили на память).
Конец ознакомительного фрагмента.