сделать экономию на столе и квартире.
Тем не менее Гаррис объявил, что река — первое дело. Я также нашел, что река — первое дело, и Гаррис и я оба сказали, что мысль Джорджа удачна; и сказали мы это тоном, дававшим понять, что нас удивляет, как это Джордж мог показать себя таким рассудительным.
Один только Монморанси не был приятно поражен предложением. У него иногда сердце не лежало к реке.
— Вам, ребята, хорошо, — говорил он, — вам это нравится, а мне нет. Мне там делать нечего. Пейзажи не по моей части, курить я не курю. Если завижу крысу, вы не останавливаетесь; а случится мне заснуть, начнете дурачиться с лодкой и смахнете меня за борт. Если спрашиваете моего мнения, я считаю всю эту затею дурацким сумасбродством.
Как бы то ни было, нас было трое против одного, и предложение было принято.
II
Обсуждаются планы. — Радости бивака в ясные ночи. — То же в дождливые. — Мы останавливаемся на компромиссе. — Первые впечатления Монморанси. — Опасения, что он чересчур совершенен для мира сего, впоследствии отклоняются как неосновательные. — Заседание закрывается
Мы вытащили карты и принялись обсуждать планы.
Условились отправиться в следующую субботу из Кингстона. Мы с Гаррисом выберемся с утра и доставим лодку в Честер, где встретимся с Джорджем, которому не удастся освободиться из Сити раньше послеполуденных часов (Джордж спит в банке с десяти часов до четырех ежедневно, исключая субботы, когда его будят и выталкивают в два).
Будем ли мы ночевать на биваке или в гостиницах?
Джордж и я стояли за бивак. Это будет так вольно и дико, так патриархально.
Золотистое воспоминание о солнце медленно угасает в сердцах холодных, печальных облаков. Умолкнув, как пригорюнившиеся дети, птицы прекратили песни, и только жалобный клик водяной курочки и резкое карканье дергача нарушают благоговейное затишье на лоне вод, на котором умирающий день испускает последнее дыхание.
По обоим берегам из смутных лесов ползут призрачные рати ночи, серые тени, подкрадываясь неслышной поступью к мешкающему арьергарду света и подвигаясь незримыми шагами над кивающей осокой и сквозь вздыхающие камыши; и ночь на мрачном своем престоле складывает темные крылья над меркнущим миром и царит в безмолвии, заседая в озаренном бледными звездами туманном чертоге.
Тогда мы заводим свою лодочку в тихий уголок, раскидывается палатка, готовится и съедается скромный ужин. Набиваются и зажигаются большие трубки, тихо и музыкально звучит отрадная беседа; а в промежутках играющая вокруг лодки река болтает о диковинных старых сказках и тайнах, тихо напевает старую детскую песенку, которая звучит уже так много тысяч лет и будет звучать еще столько же, прежде чем ее голос огрубеет и состарится; а мы, научившиеся любить ее переменчивое лицо, мы, так часто приникавшие к ее мягкому лону, воображаем, что понимаем эту песенку, хотя и не могли бы пересказать простыми словами поведанную нам повесть.
Так мы сидим на ее берегу, в то время как луна, также ее любящая, склоняется поцеловать ее сестринским поцелуем и обвивает ее серебряными руками; а мы смотрим, как она течет, все лепеча, все напевая, навстречу властелину-морю, пока голоса наши не умолкнут и трубки не погаснут. И странные, полурадостные-полупечальные мысли овладевают нами, в сущности достаточно заурядными, будничными юношами, и нет охоты говорить. Наконец мы встаем со смехом, и, выколотив догоревшие трубки, вымолвив «Доброй ночи», засыпаем под тихими большими звездами, убаюканные плещущей водой и шелестящими деревьями. И снится нам, что земля снова молода, — молода и нежна, какой была прежде, чем века забот и тревог избороздили ее прекрасный лик, прежде чем грехи и безумие ее детей состарили ее любящее сердце, — снова нежна, как в минувшие дни, когда, став впервые матерью, нянчила нас, детей своих, на собственной глубокой груди, прежде чем ухищрения размалеванной цивилизации выманили нас из ее любящих объятий, а ядовитые насмешки искусственности внушили нам стыд к простому житью, которое мы вели с ней, и простому величавому жилищу, в котором родилось человечество столько тысяч лет назад.
Гаррис заметил:
— А если пойдет дождь?
Вдохновить Гарриса нет никакой возможности. В Гаррисе нет поэзии — нет дикого стремления к недостижимому. Он никогда не плачет «сам не зная почему». Если глаза Гарриса наполняются слезами, можно держать пари, что он ел сырой лук или хватил с котлетой лишней горчицы.
Стоишь, например, вечером с Гаррисом на берегу моря и говоришь:
— Чу! Слышишь ли? То поют русалки, притаившись глубоко под колышущейся волной, или унылые духи отпевают белые тела, задержанные водорослями?
Гаррис возьмет тебя под руку и скажет:
— Знаю, в чем дело, старина, ты схватил простуду. Пойдем-ка со мной. Здесь, за углом, я знаю местечко, где можно выпить лучшего шотландского виски, которое тебе когда-либо приходилось отведать — не успеешь оглянуться, все как рукой снимет.
Гаррису всегда известно местечко за углом, где можно получить что-нибудь выдающееся из области напитков. Сдается мне, что если бы встретиться с Гаррисом в раю (допуская возможность подобного события), он бы немедленно приветствовал вас следующими словами:
— Так рад, что ты пришел, старина; я разыскал здесь, за углом, славное местечко, где можно получить действительно первоклассный нектар.
В настоящем случае, однако, касательно ночевки на открытом воздухе, его практический взгляд на вещи явился своевременным напоминанием. Бивак в дождливую погоду действительно мало приятен.
Вечер. Вы промокли до костей, а в лодке добрых два дюйма воды, и все вещи отсырели. Разыскиваете на берегу место, менее слякотное, чем остальные, причаливаете, выгружаете палатку, и двое из вас принимаются укреплять ее.
Палатка вымокла и отяжелела, и треплется по воздуху, и падает на вас, и липнет к вашей голове, и сводит вас с ума. Все это время не переставая льет дождь. Даже и в сухую погоду установить палатку дело нелегкое, в дождливую — это геркулесов труд. Вместо того чтобы вам помогать, вам представляется, что ваш товарищ просто валяет дурака. Только что установишь свою сторону чудеснейшим образом, как вдруг он что есть силы дернет со своего конца и сразу испортит все дело.
— Эй! что ты там вытворяешь? — кричите вы.
— Что ты вытворяешь? — огрызается он. — Отпусти, слышишь, отпусти!
— Не тяни, ты все портишь, тупоголовый осел! — ревете вы.
— Вовсе нет! — взвизгивает он. — Отпусти ты со своего конца.
— Говорю тебе, что у тебя все навыворот! — гремите вы, жалея, что не можете до него добраться, и так встряхиваете веревками, что все его колья выскакивают из земли.
— Ах, он идиот негодный! — бормочет он про себя; затем следует яростное