Если это был Шива, думал Эдам, то хорошо, что он оказался среди прилетевших, а не отлетающих. Это значит, что Шива едет домой — где бы ни был его дом, в каком-нибудь гетто на севере, или на востоке, или в другом месте, закрытом для всех остальных, — а вот он уезжает. Следовательно, новая встреча с Шивой исключена. И какой вред, в конце концов, может быть от этого случайного обмена взглядами, если обмен вообще был, если это вообще был Шива? Естественно, он не верил, что Шива умер, как не верил в то, что умерли остальные. Конечно, у него было мало надежды, что удастся прожить жизнь, ни разу не встретив никого из них. Просто до последнего времени не было никаких упоминаний ни в газетах, ни в сплетнях. Эдаму везло. Ему действительно повезло, потому что встреча с Шивой ничего не изменила, не сделала ситуацию ни лучше, ни хуже. Жизнь и дальше пойдет своим чередом, продолжится в обществе Энн и Эбигаль, бизнес будет потихоньку расти, их благосостояние тоже вырастет — в следующем году, возможно, они переедут в более хороший дом, зачнут и родят Эрона, своего сына, — ассоциативные процессы извлекут Отсемондо из хранящихся файлов, а кнопка «Выход» их уничтожит.
Жизнь будет течь более-менее спокойно, и время — день-два на Тенерифе — сотрет воспоминание об этом смуглом и блестящем облике, промелькнувшем среди бледных, встревоженных, напряженных лиц. Вероятнее всего, это был не Шива. В районе, где они живут, редко встречаются люди другого цвета кожи, кроме белых, так что неудивительно, что принял одного смуглокожего за другого. И разве не естественно, что при виде любого индуса в его памяти оживает Шива? Так случалось и раньше — в магазинах, на почтах. Да и какая разница, ведь Шива ушел, ушел на следующие десять лет…
Эдам решительно взял с ленты досмотрового аппарата их ручную кладь, протянул Энн ее сумочку и приступил к терапии, которую иногда применял, чтобы избавляться от злости на жену. Она заключалась в фальшивой доброте.
— Пошли, — сказал он, — у нас есть время, чтобы купить тебе какие-нибудь духи в Duty Free.
Глава 3
«Зло» — дурацкое слово. У него такое же значение — бессмысленное, аморфное, расплывчатое, путаное, — как у слова «любовь». Все имеют смутное представление о том, что оно значит, но никто не может дать четкое определение. Такое впечатление, будто слово подразумевает нечто сверхъестественное. Эти мысли в сознании Шивы пробудило предложение из рецензии на мягкой обложке романа, который его жена, Лили Манджушри, купила в аэропорту Зальцбурга. «Зло, — писал рецензент, — грозной тучей нависает над этой мрачной и впечатляющей сагой с первой страницы до самой развязки». Лили купила его, потому что на лотке это была единственная книга на английском.
Когда Шива размышлял над этим словом, он мысленным взором видел ухмыляющегося и дурачащегося Мефистофеля в сюртуке и с крохотными изогнутыми рожками. События своего прошлого он никогда не рассматривал как зло, скорее как ошибки — безмерно печальные, совершенные под действием страха и алчности. Шива считал, что большую часть глупостей в мире люди совершают, руководствуясь такими чувствами. Называть это злом — то есть результатом целенаправленных расчетов и предумышленных дурных поступков — значит демонстрировать незнание человеческой психологии. Именно так он думал, идя рядом с Лили и везя их чемоданы на тележке, которую собирался оставить у входа в метро, когда вдруг встретился взглядом с Эдамом Верн-Смитом.
Шива не сомневался, что видел Эдама. Для него европейцы не были все на одно лицо. К примеру, Эдам и Руфус Флетчер, оба белые, европейцы, с кучей англо-саксонских-кельтских-скандинавских-нормандских предков, были очень разными по внешности. Эдам — худощавым и белокожим, с лохматой темной шевелюрой (которая начала редеть), а Руфус — крупным и светловолосым с на удивление острыми, резкими для столь упитанного человека чертами. Шива видел Руфуса несколько лет назад, и тот либо не заметил его, либо не узнал, в этом он не сомневался. Что же до Эдама, то он все отлично разглядел, и в этом Шива тоже не сомневался. Он начал улыбаться, движимый именно теми мотивами, которыми Эдам и объяснял его улыбку, — желанием снискать расположение, защититься, отвести от себя гнев. Он родился в Англии, никогда не был в Индии, с колыбели говорил только на английском и давно забыл тот хинди, что когда-то учил, однако все равно сохранил защитную реакцию и застенчивость, присущие всем иммигрантам. Более того, они усилились, размышлял он, после событий в Отсемонде. С тех пор дела пошли хуже. Медленный, постепенный спад стал характерной чертой его финансового состояния, его судьбы, его счастья и процветания или перспективы на процветание.
Эдам бросил на него взгляд и отвел глаза. «Естественно, он не хочет знать меня», — подумал Шива.
Лили спросила, на кого он смотрит.
— На одного парня, с которым я был знаком много лет назад. — Шива использовал слова типа «парень», как сейчас, или «ребятенок», которые употребляют индусы, чтобы их речь больше походила на английскую, хотя в те времена никогда этого не делал.
— Хочешь пойти и поздороваться с ним?
— Увы и ах, но он не хочет знать меня. Я бедный индус. Этот тип не из тех, кто желает знаться со своими цветными братьями.
— Не говори так, — сказала Лили.
Шива грустно улыбнулся и спросил «почему?», но знал, что несправедлив и к Эдаму, и к самому себе. Разве, покидая Отсемондо и уходя разными дорогами, они не договорились делать вид, будто никогда не знали друг друга, не жили вместе? Разве они не решили, что в будущем станут друг для друга чужими и даже более чем чужими? Эдам придерживается этих условий. Вероятно, и Руфус с той девчонкой — тоже. Шива обладал одним качеством, которое делало его еще более покорным и еще более склонным к фатализму. Он умел обманывать других, а вот себя обмануть не мог, не мог притворяться, отрицать мысли. Ему бы даже в голову не пришло попытаться предать все забвению через запрет на воспоминания об Отсемонде. Он помнил о нем всегда.
— Я познакомился с ним в том месте, я рассказывал тебе, — пояснил он Лили. — Он был одним из нас. Вернее, он был главным, это был его дом.
— Тогда лучше не знать его, — сказала Лили.
Они купила билеты. Эдам оказался прав: Шива жил на востоке Лондона в некоем подобии гетто. Лили сунула две карточки из зеленого картона в складки своего сари. Она была наполовину индуска, ее мать, венка, приехала в Англию в качестве au pair[5] и вышла замуж за врача из Дарджилинга, хирурга-ординатора, работавшего в одной из больниц Брэдфорда. Когда Лили выросла, а доктор умер, мать вернулась домой, поселилась в Зальцбурге и стала продавать пивные кружки с Glockenturm[6] в
сувенирной лавке. Именно туда они ездили каждое лето, когда Шиве давали отпуск, а проезд им оплачивала Сабина Шнитцлер, которая, вернувшись к своей девичьей фамилии и к родному языку, нередко бывала удивлена и даже озадачена тем, что ее окружают, как она выражалась, «все эти индусы». Лили, почти такая же белокожая, как Эдам Верн-Смит, была больше индуской, чем настоящие индусы: носила сари, отрастила почти до пояса типично австрийские вьющиеся каштановые волосы и брала уроки языка у соседа-бенгальца. В ее голосе появились певучие нотки, валлийские по ритмике и очень характерные для англоговорящих индусов. Шива считал, что должен был признателен ей за это, но признательности не испытывал. Как можно испытывать признательность, иногда спрашивал он себя, если женщина, на которой он женился, пошла против своих этнических корней?
Он рассказал Лили об Отсемонде еще до того, как они поженились. Не рассказать он не мог — это было противно его натуре, да и желания скрывать не было… Но в детали не вдавался, обрисовал только контуры, выдал сухие факты. Лили почти не задавала вопросы. Однако он учитывал, что может настать время, когда придется все рассказать.
— Ты был не виноват, — наконец сказала Лили.
— Суть в том, что они никогда не спрашивали моего мнения. Если бы я что-нибудь посоветовал, они все равно не обратили бы внимания.
— Ну и ладно.
Шива начал что-то торопливо объяснять, но тут же осадил самого себя. Правду рассказать можно, но не полностью. Открытость не требует, чтобы он рассказывал ей все.
— Постарайся забыть, — сказала Лили.
— Я чувствую, что это будет неправильно. Я не должен забывать о ребятенке.
Возможно, то, что он увидел смерть собственного ребенка, своего и Лили, было неизбежностью. Это стало карой, справедливым наказанием. Однако он не христианин, чтобы смотреть на вещи под таким углом. По сути, он даже не индуист. Его родители, еще до его рождения в большей степени отойдя от своей религии и сохранив только некоторые из ее внешних форм, пренебрегали этим аспектом его воспитания. Но долгая расовая память жила в нем; осталась присущая всем приверженцам восточной культуры твердая убежденность, что эта жизнь — лишь одна из многих на великом колесе бытия и что его в зависимости от количества хорошего и плохого (в данном случае плохого) ждет перерождение. Он представлял, как возвращается нищим калекой, как выпрашивает милостыню на приморском бульваре в Бомбее. Абсурдность заключалась в том, что одновременно он верил в кару еще при этой жизни. Он воспринимал смерть своего сына, ребенка с placenta previa, который умер во время родов, как непосредственное возмездие, хотя не смог бы сказать, кто конкретно его заслуживал.