И пишутся стихи в дороге. Так себе стихи, разве что для прозы сойдут.
Перейти на работу попроще, поближе к дому. Сменить духи.Запах дыни на мяту с перцем, полынь, арбузы.И уехать на дачу осенью. Во Владимирские, к примеру, Мхи.Разгребать там сырые листья и мучить тихонько музу.
Не мечтать ни о чем. На клеенке пить черный чай,Заедать бутербродом с сыром, вареньем, медом,И по кругу гонять пластинки. Ноябрь — не май,Лишний раз из дома не выползешь на природу.
Если выйти — по глине желтой, по лужам — вдрызгПрямо в мокрые травы, на берег речушки малой.Наблюдать за течением серым без слезных брызг.Осень быстро пришла. Чернела. Седою стала.
И навалится сверху вечер, накатит тьма,И опять по тропинке скользкой — домой, как в гавань.…Скоро станет белее и проще. Придет зима,И в спокойствие мы завернемся. Как в пух. Как в саван.
Итак, сюжет застопорился. Дерево зеленело. Полупрозрачные затевали какую-то кознь, и тревога носилась в городе: в воздухе, напоенном ароматом бензина, скользила вечерами по мокрому от дождя асфальту, отдавалась жаром в висках и короткими ударами сердца. У героини случилась любовь, и она счастливо растворялась в городе, и слушала соловьев ночных сигнализаций, и целовалась на вечерних бульварах. У меня любовь закончилась, и остатки ее першили в горле, сводили горечью скулы. Ночные скользящие машины но ночам говорили на разные голоса:
— Тань, черт тебя подери, куда мне ехать-то?
— Вась, приятного тебе аппетита, но тебе ехать на Островную.
— Кому в Лужники быстрее всех?
— Первый, первый, где ты опять?
— А? Танюх, да тут я, тут! На Сокол еду.
— К казино «Герань» кто едет? Казино «Герань», двадцать минут, кто успевает?
— Ребят, кто к казино? Двадцать минут, казино «Герань».
— Так, казино отменяется, им нужен мерседес. Кто на Алтуфьево через час?
— Тань, они выходят или как? Стою под боулигном!
— Под каким? Их там два.
— Ну епрстс…
…И кружат, кружат ночные дороги. Бульварное, Садовое, третье, МКАД. Два часа ночи. Три часа ночи.
Как много народу не спит в это время: сияет огнями заправка, проносятся мимо круглосуточные палатки с ровными рядами пива и коктейлей за грязноватыми стеклами. Бродят люди в оранжевых жилетах по обочинам дорог. В домах горят окна. Через двери метро видна женщина со шваброй.
Всем им страшно и неуютно.
Проезжаем мимо странных ночных зданий: огромная стеклянная коробка, и через ее стены виден большой, подсвеченный радугой экран с непонятными, но яркими изображениями.
Дом темно-фиолетового оттенка, весь в каких-то квадратных выбоинах и черных потеках — компьютерная игра вживую, даже чьи-то красные глаза из-за угла блестят.
Готическая громада Универа: в черных шпилях, шипах, оскаленных химерах, крестах и розах.
Впереди разгорается. Северное сияние, белое небо, сполохи. Три часа ночи, светло как днем. Стадион.
Черный колизей, над которым сияют четыре невыносимо ярких минарета. Нечеловеческое, немыслимое зрелище. Стадион ухает раскатами на всю улицу, машина содрогается от ужаса. Что кричат неясно — то ли «гол», то ли «Долой».. Долгое «о».
Ежусь. Не из этого мира картинка, из того — с деревом.
Там тоже ночь.
Царство машин и полупрозрачных, ночное время, нечеловеческое — не место человекам в этом жутком, оскаленном городе. Переливается радужным и злым небо. Полыхает розовым. Мутно переваливается по небу луна. Тревога давит и расплющивает душу. Кому-то плохо сейчас, ты же знаешь, что кому-то плохо. И не помочь никак и ничем. В работу — как в омут. В скорость — как в омут. По Великому Кольцу. Разгоняемся. 100 миль в час. 110. 120. 150. Поворот — сто сорок, тормоза возмущенно хрюкают. Плевать. Сто девяносто. Чем может плевать Машина? Двести. Быстрее, еще быстрее, забыть обо всем — о Ночных Охотах (сюда, на кольцо двуногие демоны не вылезают), о том, что завтра наступит смерть — плевать опять, смерть — это просто когда ты разгонишься до тысячи миль и взлетишь. Быстрее. Купол мира проворачивается вокруг, и огни фонарей давно слились в ровные светящиеся полосы, и мотор начинает кашлять и задыхаться, потому что пока рано, пока еще не взлетел. Плевать. 250, предел. Начинает светлеть. Рассвет. Последний рассвет.
— Девушка, понимаете, мне нужно заблокировать телефон. Обязательно! У меня жена телефон украла и сейчас бегает по городу, звонит любовнице!!!
Ты — дерево.
…Утром Он ворвался злой и взъерошенный. «Вставай! В городе бои». «Какие бои?» — попыталась ответить, не проснувшись, пока еще не обожгло извечным страхом. Бои. Чужаки. Полупрозрачные.
(«Чего ты боялся в детстве больше всего?» — (смущенно). — «Темноты под диваном. Что протянется рука и схватит за ногу. Или старуха вылезет — противная-противная такая, в отрепьях». — «А я — войны. Что сбросят атомную бомбу. Однажды проснулась — а небо светлое-светлое. И грохот. Это был салют, понимаешь? Я решила, что сейчас все умрут, и даже кричать не могла от страха. Что вот-вот стены расплавятся. Что мы все уже испарились. А это был салют».)
…Конечно, дерево ничего не понимало. У дерева был полдень, напоенный терпкой тревогой. Больше всего на свете ему хотелось сократиться снова в зернышко и уползти под землю. Оно ведь было старым, дерево. Оно умело чувствовать свой мир — не размышлять над ним, но знать его. И оно чувствовало, как трещит и гнется купол, как что-то стремительно и страшно меняется. Знало, что вот-вот — и грянет.
Грянуло.
Шум в чате:
— Как ты?
— Слава Богу, со своими все в порядке. Ты?
— Тоже вроде. У соседки сестра должна была — не пошла, ребенок заболел.
— Наши тоже должны были — отменили прогон.
— У Ольги — муж.
— Боже…
— Давить. Ненавижу. Всех перестрелял бы.
— Мужиков просто поубивать, а баб этих сумасшедших — пытать.
— Сам пытать будешь, да?
— Сам. Я готов.
— Ты христианин!
— А я язычник вот… я бы давил.
Дерево содрогалось. Вся площадь была заполнена железным хламом и телами. В стороне что-то грохотало. С юга усилился запах смерти. Кто-то что-то кричал в высокое и светлое небо, но где дереву было понять слова о войне, свободе и ненависти? Полупрозрачные кружились невнятным хороводом. Машины стояли полукругом и угрожающе гудели.
Дереву было плохо.
От чего душу пронзает тревога?Ночной звонок сотового телефона.
Кривая полуулыбка — «Ты новости видела?».
Далекий гул на грани слышимости.
Смена приливов и отливов.
Ярко-зеленый и ярко-оранжевые, до зубной боли и рези в висках, ночные светофоры.
И опять был ночной разговор, почти на том же месте, только уже не под дождем, а под мокрым снегом. «С твоими все в порядке? — А есть разница — свои или чужие? — Как ни гнусно — есть. С тобой все в порядке? — А это важно?»
Снег падает крупными хлопьями. Не кружатся — просто тяжело налипают на черные сгнившие листья под ногами, на асфальт, на куртку.
«Что с тобой?» Уткнуться носом. Не помочь и не защитить — даже вот болью поделиться не хотят. И молчат в ответ. «А я там была сегодня. С Сашком — у него друга… Цветов много. Свечки. Одной женщине стало плохо…» — «Не плачь».
(И я говорю ему: «Я не могу без тебя. Ты нужен. Как воздух, как вода. Ну куда я денусь? Я чувствую себя — собой, только когда рядом — ты».
И он отвечает, морщась как от боли: «Это не любовь. Это привязанность, и тепло, и жалость, но когда ты найдешь того, кто тебе действительно нужен — ты это поймешь».
«Да, — отвечаю я, — Это привязанность, и зависимость, и привычка. Это не любовь, — отвечаю я. — Ты ведь разрешишь к тебе приехать завтра? Ну пожалуйста…»
И он отвечает: «Ты же сама понимаешь, что этого не нужно…»)
«Если бы там был ты… Я не знаю, что бы было…»
(Сухо) «Меня там не было».
Падает снег.
По контрасту:
Жара. Пыль. Тревога превратилась в усталость. Полупрозрачные закончили бешеный танец в листьях дерева и расселись по ветвям. Где-то в стороне уныло стоили баррикаду: мусорные баки, две разбитые машины и спиленный тополь. Дерево слышало его смертный стон и содрогалось от отвращения. Это бревно, лишенное корней и веток, уже не было деревом, но еще жило — умирало, истекало болью и воняло своей смертью на всю площадь. Никто, кроме дерева и чахлых кустиков перед баррикадой, не видел этого — машинам и людям было все равно, а прозрачные умели слышать только живых. Полумертвые обрубки были вне их восприятия.
А кустики сами готовились умирать, и та кошмарная агония их не касалась. Кустики стояли по бокам баррикады.