"Контрагента, - повторил он за мною и, улыбнувшись, добавил: - О, если бы вы знали, какой этот контрагент!"
"А что? конечно, это какой-нибудь сухой формалист?"
"А вот и нет: это очень красивая и молодая девушка".
"Девушка? Ого, Гуго Карлыч, какие вы за собою грешки скрываете!"
"Грешки? - переспросил он и, помотав головою, добавил: - Никаких грешков у меня не было, нет и не может быть таких грешков. Это очень, очень важное, обстоятельное и солидное дело, которое зависит от того, когда у меня будет три тысячи талеров. Тогда вы увидите меня..."
"Наверху блаженства?"
"Ну, нет еще, - не совсем наверху, но близко. Наверху блаженства я могу быть только тогда, когда у меня будет десять тысяч талеров".
"Не значит ли все это попросту, что вы собираетесь жениться и что у вас в вашем Доберане или где-нибудь около него есть хорошенькая, милая девица, которая имеет частицу вашей железной воли?"
"Именно, именно, вы совершенно правы".
"Ну, и вы, как настоящие люди крепкой волн, дали друг другу слово: отложить ваше бракосочетание до тех пор, пока у вас будет три тысячи талеров?"
"Именно, именно: вы прекрасно угадываете".
"Да и не трудно, - говорю, - угадывать-то!"
"Однако как это, на ваш русский характер, разве возможно?"
"Ну что, мол, еще там про наш русский характер: где уже нам с вами за одним столом чай пить, когда мы по-вашему морщиться не умеем".
"Да ведь и это, - говорит, - еще не все, что вы отгадали".
"А что же еще-то?"
"О, это важная практика, очень важная практика, очень важная практика, для которой я себя так строго и держу".
"Держи, - думаю, - брат, держи!.." - и ушел, оставив его писать письмо к своей далекой невесте.
Через час он явился с письмом, которое просил отправить, - и, оставшись у меня пить чай, был необыкновенно словоохотлив и уносился мечтами далее горизонта. И все помечтает, помечтает - и улыбнется, точно завидит миллиард в тумане (*5). Так счастлив был разбойник, что даже глядеть на него неприятно и хотелось ему хоть какую-нибудь щетинку всучить, чтобы ему немножко больно стало. Я от этого искушения и не воздержался - и когда Гуго ни с того ни с сего обнял меня за плечи и спросил, могу ли я себе представить, что может произойти от очень твердой женщины и очень твердого мужчины? - я ему отвечал:
"Могу".
"А как вы именно думаете?"
"Думаю, что может ничего не произойти".
Пекторалис сделал удивленные глаза и спросил:
"Почему вы это знаете?"
Мне стало его жаль - и я отвечал, что я просто пошутил.
"О, вы шутили, а это совсем не шутка, - это действительно так может быть, но это очень, очень важное дело, на которое и нужна вся железная воля".
"Лихо тебя побирай, - думаю, - не хочу и отгадывать, что ты себе загадываешь!.." - да все равно и не отгадал бы.
6
- А между тем железная воля Пекторалиса, приносившая свою серьезную пользу там, где нужна была с его стороны настойчивость, и обещавшая ему самому иметь такое серьезное значение в его жизни, у нас по нашей русской простоте все как-то смахивала на шутку и потешение. И что всего удивительней, надо было сознаться, что это никак не могло быть иначе; так уже это складывалось.
Бесконечно упрямый и настойчивый, Пекторалис был упрям во всем, настойчив и неуступчив в мелочах, как и в серьезном деле. Он занимался своею волею, как другие занимаются гимнастикой для развития силы, и занимался ею систематически и неотступно, точно это было его призвание. Значительные победы над собою делали его безрассудно самонадеянным и порою ставили его то в весьма печальные, то в невозможно комические положения. Так, например, поддерживаемый своею железною волею, он учился русскому языку необыкновенно быстро и грамматично; но, прежде чем мог его себе вполне усвоить, он уже страдал за него от той же самой железной воли - и страдал сильно и осязательно до повреждений в самом своем организме, которые сказались потом довольно тяжелыми последствиями.
Пекторалис дал себе слово выучиться русскому языку в полгода, правильно, грамматикально, - и заговорить сразу в один заранее им предназначенный день. Он знал, что немцы говорят смешно по-русски, - и не хотел быть смешным. Учился он один, без помощи руководителя, и притом втайне, так что мы никто этого и не подозревали. До назначенного для этого дня Пекторалис не произносил ни одного слова по-русски. Он даже как будто позабыл и те слова, которые знал: то есть "можно, не можно, таможно и подрожно", и зато вдруг входит ко мне в одно прекрасное утро - и если не совсем легко и правильно, то довольно чисто говорит:
"Ну, здравствуйте! Как вы себе поживаете?"
"Ай да Гуго Карлович! - отвечал я, - ишь какую штуку отмочил!"
"Штуку замочил? - повторил в раздумье Гуго и сейчас же сообразил: - ах да... это... это так. А что, вы удивились, а?"
"Да как же, - отвечаю, - не удивиться: ишь как вдруг заговорил!"
"О, это так должно было быть".
"Почему же "так должно"? дар языков, что ли, на вас вдруг сошел?"
Он опять немножко подумал - опять проговорил про себя:
"Дар мужиков", - и задумался.
"Дар _языков_", - повторил я.
Пекторалис сейчас же понял и отлично ответил по-русски:
"О нет, не дар, но..."
"Ваша железная воля!"
Пекторалис с достоинством указал пальцем на грудь и отвечал:
"Вот это именно и есть так".
И он тотчас же приятельски сообщил мне, что всегда имел такое намерение выучиться по-русски, потому что хотя он и замечал, что в России живут некоторые его земляки, не зная, как должно, русского языка, но что это можно только на службе, а что он, как человек частной профессии, должен поступать иначе.
"Без этого, - развивал он, - нельзя: без этого ничего не возьмешь хорошо в свои руки: а я не хочу, чтобы меня кто-нибудь обманывал".
Хотел я ему сказать, что "душа моя, придет случай, - и с этим тебя обманут", да не стал его огорчать. Пусть радуется!
С этих пор Пекторалис всегда со всеми русскими говорил по-русски и хотя ошибался, но если ошибка его была такого свойства, что он не то говорил, что хотел сказать, то к каким бы неудобствам это его ни вело, он все сносил терпеливо, со всею своею железною волею, и ни за что не отрекался от сказанного. В этом уже начиналось наказание его самолюбивому самочинству. Как все люди, желающие во что бы то ни стало поступать во всем по-своему, сами того не замечают, как становятся рабами чужого мнения, - так вышло и с Пекторалисом. Опасаясь быть смешным немножечко, он проделывал то, чего не желал и не мог желать, но ни за что в этом не сознавался.
Скоро это, однако, было подмечено, и бедный Пекторалис сделался предметом жестоких шуток. Его ошибки в языке заключались преимущественно в таких словах, которыми он должен был быстро отвечать на какой-нибудь вопрос. Тут-то и случалось, что он давал ответ совсем противоположный тому, который хотел сделать. Его спрашивали, например:
"Гуго Карлович, вам послабее чаю или покрепче?"
Он не вдруг соображал, что значит "послабее" и что значит "покрепче", и отвечал:
"Покрепче; о да, покрепче".
"Очень покрепче?"
"Да, очень покрепче".
"Или как можно покрепче?"
"О да, как можно покрепче".
И ему наливали чай, черный как деготь, и спрашивали:
"Не крепко ли будет?"
Гуго видел, что это очень крепко, - что это совсем не то, что он хотел, но железная воля не позволяла ему сознаться.
"Нет, ничего", - отвечал он и пил свой ужасный чай; а когда удивлялись, что он, будучи немцем, может пить такой крепкий чай, то он имел мужество отвечать, что он это любит.
"Неужто вам это нравится?" - говорили ему.
"О, совершенно зверски нравится", - отвечал Гуго.
"Ведь это очень вредно".
"О, совсем не вредно".
"Право, кажется, - вы это... так..."
"Как так?"
"Ошиблись сказать".
"Ну вот еще!"
И тогда как он терпеть не мог крепкого чаю, он уверял, что "зверски" его любит - и его, один перед другим усердствуя, до того наливали этим крепким чаем, что этот так часто употребляемый в России напиток сделался мучением для Гуго; но он все крепился и все пил теин вместо чая до тех пор, пока в один прекрасный день у него сделался нервный удар.
Бедный немец провалялся без движения и без языка около недели, но при получении дара слова - первое, что прошептал, это было про железную волю.
Выздоровев, он сказал мне:
"Я доволен собою", - признался он, пожимая мою руку своею слабою рукою.
"Что же вас так радует?"
"Я себе не изменил", - сказал он, но умолчал, в чем именно заключалась радовавшая его выдержка.
Но с этим его чайные муки кончились. Он более не пил чаю, так как чай ему с этих пор был совершенно запрещен, и для поддержки своей репутации ему оставалось только мнимо жалеть об этом лишении. Но зато вскоре же на его голову навязалась точно такая же история с французской горчицей диафан. Не могу вспомнить, но, вероятно, по такому же точно случаю, как с чаем, Гуго Карлович прослыл непомерно страстным любителем французской горчицы диафан, которую ему подавали решительно ко всякому блюду, и он, бедный, ел ее, даже намазывая прямо на хлеб, как масло, и хвалил, что это очень вкусно и зверски ему нравится.