Никто не может нас остановить, когда мы начинаем нашу игру. Разыгравшиеся дети все больше распалялись от вида крови и собственной дерзости, а еще от того, что Бенгт так явно показывал, как он напуган — такой большой, намного больше их. К тому же детям передалась часть родительского раздражения. «Сколько мы будем терпеть этого бродягу в наших владениях?» Вот теперь и посмотрим! Вот мы и пришли!
— Теперь мы тебя свяжем и оставим здесь в укромном месте, чтобы ты тут сгорал от стыда и думал о своих проступках, — сказал мальчик. — А когда придумаем для тебя подходящее наказание, мы вернемся. Такого верзилу, как ты, надо проучить как следует, чтобы впредь ноги твоей больше не было в нашем государстве.
— Но это если ты выживешь, — вставила девочка, та, у которой ногти были в крови. — Не очень на это рассчитывай.
— Мы заклеим тебе рот. Здесь не принято кричать. И не надейся, Гулле, что тебе кто-нибудь поможет.
Они повалили его ничком на землю, кто-то сел ему на спину, и Бенку почувствовал, как его лицо прижали к земле; кто-то обмотал ему запястья и ноги клейкой лентой. Широкой изоляционной лентой, острые края которой врезались в кожу так, что при малейшем движении боль пронзала насквозь. Они потянули его за волосы, подняли голову и засунули в рот какую-то тряпку — носовой платок или что-то в этом роде. И тут тоже кто-то подоспел с клейкой лентой, чтобы крепко-накрепко заклеить ему рот.
— Теперь, Гуле, ты — мумия.
Это было какое-то безумие. Они убьют его, они могут убить его, если захотят. Но постепенно это начало отступать на второй план. Далеко-далеко. Потому что все было бесполезно. Он был над ними не властен. Он был у них в руках, они могли сделать с ним все, что вздумается. И поэтому он как будто бы отключился. Словно во сне. И где-то вдалеке он вдруг услышал, как кто-то зовет его. Это была она. Эдди де Вир. Американка.
Она прибежала через лес, маленькая и тоненькая в светлых брюках и голубом шерстяном свитере, светлые волосы взлетали над ее головой. Она бежала от Стеклянного дома и своим бегом и криками словно рассекала то безразличие, которое сопровождало происходившее. Ребята испугались, опешили и бросились врассыпную, словно крысы.
И вдруг, лишь на короткий миг, на Втором мысе все вновь ожило и задвигалось. Какой-то взрослый крикнул:
— Что стряслось? Что, мальчик упал и разбился? Он поранился?
Позже, вспоминая вновь и вновь то, что произошло, Бенгт понимал, что не мог видеть ее, как она бежала ему на выручку. Ведь он лежал, уткнувшись лицом в землю. Но он это почувствовал, это было как сон, сон наяву.
А потом, когда она подбежала, перевернула его на спину и стала сдирать клейкую ленту с его рта, все стало взаправду — их первая встреча, реальная.
— Можешь идти? Обопрись на меня. Вот так. Возьми мою руку. У меня дома есть нож. Эту ленту так просто не отодрать.
Эдди и Бенгт, они брели сквозь рощу ко Второму мысу, по тропинке, что вела к Стеклянному дому, где жила баронесса. Поначалу он опирался на Эдди, она сняла с себя свитер и накинула ему на плечи, чтобы прикрыть ему спину, и шла близко-близко, закрывая запястья, которые все еще были стянуты липкой лентой. Вдруг их снова окружила пустота: Второй мыс словно вымер. Все звуки игр и летняя суета исчезли, а также все взрослые и дети.
— Осторожно. Идти можешь? Очень больно?
Бенку пробормотал что-то, что, возможно, означало «да», но трудно было сказать наверняка. Боль — да, она была, а еще — шок, кровь, досада и унижение. Но вдруг все это отошло на задний план, и остались только злость и стыд. В нем кипело: почему, почему он встретил ее при таких обстоятельствах?
Он сразу понял, едва увидел ее, бегущую к нему, — пусть он это и не мог видеть, но все же видел, — что именно этого он и ждал, чего-то невероятного.
— Меня зовут Эдди. А тебя?
Она жила в лодочном сарае под Стеклянным домом на Втором мысу. Стеклянный дом был одной из самых красивых построек на Втором мысе; он стоял на горе, и стена, обращенная к морю, была вся из стекла — высокие окна от пола до потолка. Солнце проходило через стеклянные панели и отражалось в воде, и на стенах начиналась игра цвета и движения, особенно явная осенью, когда дули сильные ветра.
Домик стоял в воде на сваях. К нему вел короткий узкий дощатый мостик; это был маленький красный домик у самого моря, в традиционном стиле, никаких новомодных штучек. Самым лучшим в нем была веранда со стороны входа — площадка с лесенкой прямо в море. Она словно отвернулась от всего — оттуда было видно лишь море и ничего больше.
— Входи. — Эдди распахнула перед ним дверь. — Здесь я живу. Пригни голову. Потолок очень низкий.
Там была одна-единственная комната. Почти весь пол занимала широкая кровать, рядом стояли стол и стул. Вот и вся мебель. На кровати лежало несколько книг, блокнот и гитара.
Она заклеила ему раны пластырем, а потом они наконец-то встретились по-нормальному. Пока она его лечила, она сказала нечто странное:
— Я спасла тебе жизнь. Может, когда-нибудь и ты сделаешь для меня то же самое.
И после этого они были вместе. Не как парочка. А как два человека, которые проводят вместе почти все время, почти все время, что у них есть.
Солнце село, встала луна. Апельсиновая луна на фоне моря, которое смыкалось с горизонтом. Смеркалось, наступила ночь.
— Я чувствую между нами связь, Бенгт, — сказала Эдди. — Мы родственные души.
Разговоры с Эдди.
Стеклянный дом, баронесса. Теория рыночной экономики, Америка.
If you are going to San-Fransisco.
Мама, они испортили мою песню.
И карты (он показал их ей).
Никто в мире не знает моей розы, кроме меня. У Теннеси Уильямса была сестра по имени Рози. Она помутилась рассудком, когда он ушел из дому, чтобы попытать счастья на литературном поприще. В детстве они всегда были вдвоем. Семья часто переезжала, и они держались друг дружки.
Когда Теннеси Уильямс ушел из дому, Рози осталась одна. Она сошла с ума от одиночества. Он никогда себе этого не простил.
Рози была его раной, его раной в мире.
Он так и остался со своей розой, своим горем, словно вытатуированным в нем.
С Эдди на Втором мысе, с Эдди в Поселке. Эдди белая, на фоне леса, воды, всех зданий. Она подходит этому месту, думал Бенгт. И еще, пусть это и смешно звучало, если произнести вслух, но соответствовало царившему тогда настроению, настроению, которое невозможно воссоздать.
Для этого все и делалось, думал он, все новое. Весь Второй мыс. И случилось невероятное: его мир стал ее миром.
В отсутствие Эдди все это оборачивалось против него. То, что было аурой Эдди, вся атмосфера. Все это превращалось во враждебную темную силу, полную вопросительных знаков. Никто в мире не знает моей розы, кроме меня. Что это значит?
Ему бы жить в пустыне: Эдди — птица, несущая несчастье.
И Бенку: что-то внутри него оборачивалось против него же. Он был беззащитен перед этой угрозой и перед необъяснимым. Что произошло на самом деле? Что случилось? Кто она такая?
И что он имел в виду под всем этим? Он этого никогда не узнает. Понимал лишь то, что не знает и не узнает. А еще что надо подойти поближе, начать выяснять, докапываться до сути, без Эдди: это было все равно что погрузиться в настоящее безумие.
Когда Эдди умерла, Бенку не мог вспомнить, о чем они с ней говорили. Что она сказала, что он. Тем более — слова. Когда Эдди умерла, у него вообще не осталось слов.
— Что случилось? — спросит Сольвейг, когда он вдруг снова заговорит.
Он безразлично пожмет плечами и ответит, что не знает.
И отчасти это будет правдой.
Но это безразличие в нем, оно будет ему в новинку. Словно он, когда к нему после катастрофы вернулся дар речи, стал другим, не старше, но старее.
Когда Эдди умерла, все надолго потеряло смысл.
«Я чувствую между нами связь, Бенгт. Мы подходим друг другу».
«Я чужеземная пташка. Ты тоже?»
«Никто в мире не знает моей розы, кроме меня».
И бла-бла-бла. Эти фразочки вертелись у него в голове, словно в центрифуге. Ой, ну уж нет. Это было нестерпимо. Он бы так больше не выдержал.
И еще, об Эдди: так ли уж важно то, что кто-то думал или не думал о том, где она была и что сказала, что было правдой, а что ложью? Правда — неправда, верно — неверно? Некоторым так и не выпадает шанса вырасти и повзрослеть или дождаться, когда у них появится возможность простить себя. Или объяснить.
Высказать свою точку зрения.
Некоторые на всю жизнь остаются молодыми сумасбродами.
Как сказала мама кузин по другому поводу, словно бы в шутку. А некоторые взрослеют и становятся кем-нибудь. Один раз, несколько раз. Некоторые становятся кем-то, и еще кем-то, и еще.