Клод осторожно коснулся руки смотрителя.
– Пусть я хоть узнаю, за что я приговорен к смерти. Скажите, почему вы разлучили меня с Альбеном?
– Я уже тебе говорил, – ответил смотритель. – Потому.
И, повернувшись спиной к Клоду, он протянул было руку, чтобы открыть дверь.
Услышав ответ смотрителя, Клод чуть подался назад. Восемьдесят человек, окаменевших на месте, видели, как он вынул из кармана штанов правую руку, в которой был топор. Рука эта поднялась, и раньше чем смотритель успел крикнуть, три удара топором, – страшно сказать, все три пришедшиеся по одному и тому же месту, – раскроили ему череп. В тот миг, когда он падал, четвертый удар пересек ему лицо. А так как ярость, вырвавшаяся на волю, не сразу утихнет, Клод Гё пятым, уже совершенно ненужным ударом разрубил ему правое бедро. Смотритель был мертв.
Тогда Клод швырнул топор и вскричал; – Теперь очередь за вторым! – Второй – это был он сам. Все видели, как он достал из куртки ножницы своей «жены» и, раньше чем кому-нибудь пришло в голову его удержать, вонзил их себе в грудь. Но лезвие было короткое, а грудь глубокая. Он долго терзал ее, все вновь и вновь вонзая лезвие и восклицая: – Проклятое сердце, что же, я так тебя и не найду? – пока, наконец, обливаясь кровью, не упал без сознания на труп.
Кто из них был жертва?
Когда Клод пришел в себя, он лежал на постели весь в повязках и бинтах, и о нем заботились. У его изголовья дежурили сердобольные сестры милосердия и, кроме того, еще судебный следователь, который вел следствие, весьма участливо его спросивший: – Как вы себя чувствуете?
Он потерял много крови, однако ножницы, которыми он с трогательным суеверием надеялся лишить себя жизни, не выполнили своего назначения. Ни один из ударов, которыми он поразил себя, не оказался смертельным. Смертельными для него были только те раны, которые он нанес смотрителю.
Начался допрос. Его спросили, он ли убил смотрителя мастерских при тюрьме Клерво. Он ответил: Да. Его спросили, почему. Он ответил: Потому.
Но спустя несколько времени его раны воспалились, и у него обнаружилась злокачественная лихорадка, которая чуть не свела его в могилу.
Ноябрь, декабрь, январь и февраль прошли в заботах о нем и приготовлениях; вокруг Клода хлопотали доктора и судьи; одни лечили его раны, другие воздвигали ему эшафот.
Но ближе к делу. 16 марта 1832 года он, в полном здравии, предстал перед судом присяжных города Труа. Все, кого только мог вместить зал, собрались здесь.
У Клода был вполне приличный вид на суде. Чисто выбритый, с обнаженной головой, он как узник из Клерво сидел в мрачном арестантском одеянии, сшитом из кусков материи двух оттенков серого цвета.
Королевский прокурор согнал в зал всю пехоту департамента, дабы, как он выразился, «сдерживать во время судебного заседания всю толпу злодеев, которые должны выступить по этому делу как свидетели».
По открытии судебного заседания представилось весьма странное затруднение: ни один из свидетелей происшествия 4 ноября не пожелал показывать против Клода. Председатель суда грозил применить к ним особые меры. Но все было тщетно. Тогда Клод велел им давать показания. У всех сразу развязались языки. Они рассказали о том, что видели.
Клод с большим вниманием слушал их. Когда кто-нибудь из свидетелей по забывчивости или же из любви к Клоду умалчивал о подробностях, отягощавших вину обвиняемого, Клод тут же их восстанавливал.
Из ряда свидетельских показаний перед судом развернулась подробная картина событий, уже описанных нами.
Был момент, когда женщины, присутствовавшие на суде, плакали. Пристав вызвал заключенного Альбена. Пришла его очередь давать показания. Он вошел, еле держась на ногах: рыдания душили его. Стража оказалась бессильна помешать ему броситься в объятия Клода.
Клод обхватил его и, с улыбкой обратившись к королевскому прокурору, сказал:
– Вот злодей, который делится с голодными своим хлебом. – И поцеловал Альбену руку.
Допросив всех свидетелей, королевский прокурор поднялся с места и начал в следующих выражениях:
– Господа присяжные, если общественное возмездие не постигнет столь великих преступников, то самые основы общества будут в корне поколеблены…
После этой замечательной речи выступил защитник Клода. Защита и обвинение, каждая в свою очередь, проделали все, что им полагается на этом своеобразном ристалище, именуемом судебным процессом.
Клод, однако, решил, что не все было сказано. Он тоже поднялся. Он говорил так, что вверг в полное изумление одного весьма умного человека, присутствовавшего на процессе.
Этот бедный рабочий, казалось, больше напоминал оратора, чем убийцу. Он говорил стоя, голосом проникновенным и уверенным, с открытым, ясным и решительным взглядом, сопровождая свои слова все время одним и тем же, но полным достоинства жестом. Он рассказал все, как было, просто, обстоятельно, не преувеличивая и не преуменьшая, полностью признал свою вину, бестрепетно взглянув на статью 296 и подставив под нее свою голову. Красноречие его поднималось порой до подлинных вершин, вызывая волнение среди публики, и некоторые из его слов передавались из уст в уста.
Когда по залу проносился шепот, Клод переводил дыхание, бросая горделивый взгляд на присутствующих.
В остальные моменты этот человек, не умевший читать, был мягок, вежлив, безупречен в своих выражениях, – не хуже образованного; порою же как-то особенно скромен, сдержан, сосредоточен и все более и более углублялся в страстные прения сторон, сохраняя все ту же незлобивость по отношению к судьям.
Один только раз он не смог побороть приступа гнева. Королевский прокурор в своей речи, вступление к которой мы здесь привели, установил, что Клод убил смотрителя, не оскорбившего его действием и не применившего насилия, иначе говоря, не будучи на это вызванным.
– Как! – вскричал Клод. – Разве он не вызвал меня на это? Да, правильно, теперь-то я вас понял. Если пьяный ударил меня кулаком, я его убиваю, – я был вызван; вы находите, что я заслуживаю снисхождения, и посылаете меня на каторгу. Но вот человек, который не пьян и находится в полном уме и здравой памяти, целых четыре года терзает меня, четыре года унижает меня, каждый день, каждый час, каждую минуту колет меня булавками, и всякий раз там, где не ожидаешь, и так целых четыре года. У меня была жена, ради которой я совершил кражу, и он меня изводит моей женой; у меня был ребенок, ради которого я совершил кражу, и он изводит меня моим ребенком; мне не хватает хлеба, друг мне его дает, он отнимает у меня и друга и хлеб. Я прошу, чтобы он вернул мне друга, он меня сажает в карцер. Я ему, полицейской собаке, говорю «вы», он мне говорит «ты». Я ему говорю, что я страдаю, он отвечает, что я ему надоел. Что же, по-вашему, я должен был сделать? Я его убил. Ладно, пусть я чудовище, я убил этого человека без всякого повода с его стороны, вы мне отрубите голову. Что ж, пусть будет по-вашему.
Речь вдохновенная, на мой взгляд, неожиданно показавшая, что над системой понятий о вызове физического свойства, на которых основана плохо соразмеренная шкала смягчающих обстоятельств, возникает еще понятие вызова морального свойства, позабытое законом.
После прений председатель произнес заключительную речь, беспристрастную и блистательную. Сводилась она к следующему: дурная жизнь, сущее исчадие ада; сперва Клод Гё вступил в незаконное сожительство с публичной женщиной, потом совершил кражу, потом убил. И все это было верно.
Перед тем как присяжные удалились на совещание, председательствующий спросил обвиняемого, не имеет ли он каких-либо замечаний по поводу поставленных вопросов.
– Почти что и нет, – ответил Клод. – Или вот что. Я вор, я убийца; я украл, я убил. Но почему я украл? Почему я убил? Поставьте себе эти два вопроса рядом с другими, господа присяжные.
После пятнадцатиминутного совещания решением двенадцати жителей Шампани, именовавшихся господа присяжные, Клод Гё был приговорен к смертной казни.
Несомненно, некоторые из присяжных еще с самого начала обратили внимание на то, что обвиняемого зовут Гё, и это сразу же произвело на них дурное впечатление.
Когда Клоду прочитали приговор, он ограничился тем, что сказал:
– Пусть так. Но почему этот человек украл? Почему этот человек убил? Вот на эти-то два вопроса они и не ответили.
Вернувшись в тюрьму, он поужинал почти весело и сказал:
– Тридцать шесть лет насмарку!
Он не хотел подавать кассацию. Сестра милосердия, которая за ним ухаживала, со слезами на глазах пришла его умолять, чтобы он это сделал. Из чувства признательности к ней он подал прошение о помиловании. По-видимому, он откладывал это до последней минуты, ибо трехдневный срок, полагающийся по закону, истек за несколько минут до того, как он расписался на своем прошении.
Девушка в порыве благодарности дала ему пять франков. Он взял деньги и поблагодарил ее.