Вот что вздумал Леонид - переделать себя в девоню, лишь бы не иметь дела с теми, кого ненавидел из-за собственного сиротства, от скудости жизни, от озлобленной стиснутости сердца и еще оттого, что умел проникать в тайны сущего, дабы сущее вручную пересотворить.
Увы, несмотря на свою зрелую угрюмость, был он все-таки ребенок, так что посягательство на созданное Господом выглядело трогательным и глупым дерзновением.
Я - Леонид. Я держал кроликов, и я их ненавижу. Я держал морских свинок и птиц ловлю. Я видел, как они влазят друг на дружку, и глядел, что куда у них получается. Я сто раз дожидался сзаду у наших кур с петухом. Но кролики и свинки морские, и жуки верхом, и капустницы друг в дружке - они вдвоем. А я один, кто мне нужен-то? Вот моя финка. Вот ружье. Вот мой новый духовой пистолет, но бьет он сблизи. Но как же устроено у Юлия-то? Хоть бы схему поглядеть - тогда из своего или из Антонининого туловища можно сделать. Ей хлеба с сахарком или скворца вареного дать, она и ноль внимания не обратит. Вчера на ножике сидемши заснула. Он даже запотел от духоты. Вон опять на канаву пошли, Славку Ковыльчука родить будут. Кровянка все ж таки, говорят, потекет...
Всякое честолюбие и упорство уместны в мире рукотворном, но Святодух замахнулся на шедевр Творца, на самоё природу, и сразу, понятно, озадачился. Замысел оказался неприступен.
Леонид и себя изучал, и Антонине ноги раскладывал, и что-то размерял, и будущие детали пририсовывал, и запасал какие-то шелковые парашютные нитки, и отполировал кривую иголку. Вязкая смекалка слободского реме-сленника работала вовсю, но на уровне захолустных догадок; проблема понималась как пришивание кожаной за-платы к войлочному валенку, хотя опаска остерегала перед множеством неожиданностей, а также технологиче-ских и сырьевых тупиков. Колебаний, однако, он не испытывал, полагая лишь, что, главное, разузнать, как оно бывает в натуре.
Он устроил на чердаке наблюдательный пункт, повесил там старые ходики и, не отрываясь от бинокля, отхронометрировал суточную активность уличного уникума. Но это ничего не дало, тем более что жилье двуснастки находилось от Леонидова чердака за пятью дворами да еще по другую сторону улицы. Прямая же слежка была невозможна.
Леонид отважился даже на немыслимые для себя действия. Однажды, специально попавшись шагавшему откинутым назад Юлию, он протянул тому редчайшую гитарную струну, самую тонкую, которая, если лопнет, другой не достать.
- Где надыбал? - с бабьим любопытством спросил Юлий Ленский из-под морского околыша.
- Сделал.
- Забожись по-ростовски нараспев!
Леонид забожился.
- Молоток! - похвалил угрюмца звонкий мичман-ский голос. - А толстую можешь?
- Запростульки...
Увы, дальше этого Леонидова общительность распространиться была не в состоянии, а значит, путей войти в доверие с целью быть допущенным к тайне не существовало.
- Мастырь давай струны, Лёка! - вот и всё, что слышал Леонид, встречая морского Юлия.
То, что у прочих было неотвязной возрастной морокой, у Леонида усложнилось тупой идеей, и он, задумавший упастись от одного проклятия, угодил в т а к о е, что и сочинять про это бесполезно.
Скажем - ему и тут было хуже всех.
Но в конце концов он, как всегда, выбрал путь самый основательный. Прекратив бесполезное чердачное соглядатайство, наладился ходить в ветеринарку - как называли существовавшую в тех краях ветеринарную лечеб-ницу.
Она была похожа на усадьбу, и в ней зажились неспешное старинное время, земская обстоятельность, а также намерение просветить березовую и лопуховую империю. Осуществлялось все какими-то уместными и правильными путями, отъединившими полезнейшее это учреждение от окружающего разгильдяйства, обусловившими его мягкой строгостью, опрятным гигиенизмом и преобразившими безмятежность явления в безмятежность высшую и благолепную. Вот-вот! Именно благолепие чистого подметенного хозяйства, куда стоило прийти, отсидеться, набраться от молчаливого доктора в проволочных очках уверенности в здоровье своей животины, вдохнуть в коридорчике карболки, поглядеть на полезных насекомых, летающих по травяному двору, сконфуженно прибрать котяхи своей гнедой лошаденки, которая, скребя копытом цементную площадку, ожидает, когда придут глядеть на ее заусенцы, и раздувает овес в торбе, и вздыхает в холодке.
Вот. Теперь ясно, как ее описать, ветеринарную лечебницу. Сначала холодок под навесом и тихая тишина. Потом двор, много больший привычных глазу обычных здешних. И во дворе этом нет по-дурацки устроенного дохлого огорода, и вообще нет огорода, а есть тихомолчная роща высоких берез. Мух тоже не видать, а может, они прикидываются для общей картины пчелами или бабочками. Не в пример барачным или деревянным строениям слева в глубине двора стоит кирпичный дом и кирпичный же флигель, выбеленные по кирпичу в палевый цвет. Забор невысокий, сквозной. Справа, как въедешь, открытые стойла с коновязями и скамейки для людей. И никогда не прекращается на этом дворе тихое лето. Сколько лет уже туда езжу - всегда лето, и всегда ржет больная лошадь, а мужик ее не материт, но, подбирая навоз, тихо увещевает: постыдилась бы, мол. Срам перед людями. И тихое лето никогда не кончается.
А лечат здесь - кто лошадь, кто козу. Иногда кошку притащат. Собак почти никогда. Они же дворовые и залижутся. Приводят корову к быку и коня холостить.
Сутулый доктор к бессловесным тварям подходит с душой. Сила в нем есть, есть сила в фельдшерах и санитарах. Лошадиный прок понимают, быка содержат хорошего, корму ему не жалеют, выводят без спеха. А он - здоровенный, корова под ним прямо шатается.
Вступив в ворота, всякое животное серьезнеет и становится степенней, а корова тихо и низко мычит, покуда стеклянные бычиные слюни свисают на нее с бычиной губы, а бык аж высунул конический язык, и двое санитаров, откинувшись на стороны, держат цепь, пропущенную сквозь кольцо в ноздрях бынькиной морды.
Леонид приходит и глядит. Врач и санитары его знают. Даже просят иногда подсобить. Сперва он побывал тут с кроликом, пораненным кошкой, и застрял. А потом повадился, и к нему привыкли. Да и помогал он толково.
Посиживает он, скажем, с мужиками-возницами, а доктор лошадь осматривает.
- Нету, - говорит возница, - холостил я своего мерина в деревне одними лещедками!
Доктору это слушать противно, и он, разглядывая копыто, недовольно покуривает.
- А почему же ты, лещедка, гнедому копыта не чистишь? Гляди, Леонид!
- Не чищу? А скобелем? А кто на Троицу чистил? - распаляется сразу же возница, но ради разговора стихает. - Все ж таки лучше нету, когда то ли кобылку, то ли жеребчика матка ожеребит. И легчить не надо, и жеребца не захотит, и в оглоблях ходить спокойная. Двуснастка же. Чуть такую однажды не купил.
- Оно и врешь, - задумчиво говорит доктор. - Копыта чисть вот так, ясно? Мазь тебе фельдшер продаст. А насчет конского гермафродитизма, то вот сколько работаю, видал только на картинке, когда в академии учился. Можете тоже поглядеть на стенде просветработы.
И врач уходит.
Совхозный возница почему-то с ненавистью глядит ему вслед и говорит:
- Лепила мученый! Корму на трех свиней не разделит, а тоже! Копыта ему чисти, вобла с ухом! У нас в Тверской, если желаете знать, корелов целые села. Так ихние колдуны жеребцов в кобыл заговаривали, чтобы кавалерия не отбирала, или кутак-пуньку заделать могли. Вот тебе и академия!
- Ладно врать!
- Ладно врать? А ты левый рог от белой козы возьми рашпилем да проглони с маслицем. Сразу между ног дырка начнет получаться. Кто на войну не хотел, или хлысты тоже, они же только так и блатовали. А корелы еще...
- И у бабы вырастет?
- И у ней! Только тут столки правый, и с черного козла. Еще вот две солдатки у корелов жили - так они, вобла с ухом, мужчинов почему-то знать не желали. А мы глядим - бож-ж-е мой! - у козла совхозного вонючего рог спиленный, а Варя-солдатка на забор стоя отливает. Баба, она за ради своего что хошь сжевает...
- Довольно тебе, дядя, разоряться, тут вот ученик школьного возраста, а ты про муде бабьи митингуешь...
- Я? Я разве муде-слово сказал? Кутак - говорил...
- Лещедка! - зовет с крыльца врач. - Берешь ты мазь или нет?
- Иду-иду, товарищ золотой... - и ненавидяще уходит.
Белые бабочки, палевые, как корпус лечебницы, летают меж берез, будто это березовые листья отчего-то посивели и теперь до осени облетают.
Я - Леонид, и лекаря ненавижу, потому что не такой как он. И возчиков. Потому что не такой как они. Врач - ехидина. Что знает, не говорит. Ставит из себя, как Мулинский. А дядьки - как я; про что он знает - не знают ничего. Нитки я уже шесть раз прокипячивал. Ножики - как в лечебнице сделал. А они уже пять раз с этими из дома девятнадцать в лебеду ходили. И Антонину с собой брали. Если б не Антонина, я б стекол наколотил да колючей п р о в л о к и накидал. Напорются - кровянка будет.