Когда-то жёлтый, а теперь побуревший от вечной здешней копоти «Икарус» ползёт среди облезлых заводских цехов, кирпичных труб, и заваленных остовами машин полей растрескавшегося асфальта. Гармошка автобуса так жалобно стонет на поворотах, что, кажется, он вот-вот распадётся пополам. Я вишу на поручне над Боцманом – сварщиком с СТО напротив нашей конторы, который когда-то служил на флоте, и теперь вечно козыряет татуировками с якорями, когда напьётся. Он меня не видит – сопит, прислонив голову к стеклу; кепка с надписью «USA California» съехала с головы, приоткрыв остатки седой шевелюры.
Остальных не знаю, хотя много знакомых лиц: каждое утро едем вместе. Все такие же серые, угрюмые и молчаливые, как и пейзаж за окном.
Я работаю в паре с Дрэдом. Назвали его так, наверное, из-за фильма со Сталлоне – во всяком случае, точно не из-за причёски, которой у него нет по причине облысения. Не знаю, мне всё равно. Дрэд вечно угрюмый долговязый дрищ с худыми руками-палками, который вроде как только вышел из тюрьмы, где сидел неизвестно за что. Он особенно не распространяется, а мне не интересно. Мы с ним таскаем туда-сюда волнистые и плоские шиферные плиты, загружаем машины клиентов, разгружаем те, что привозят нам товар, взвешиваем и отпускаем мешки с шиферными гвоздями, а в редкие минуты отдыха лежим на горе мешков с цементом, в тени ржавой лапы козлового крана, и курим одну сигарету за другой, глядя на белые следы самолётов в синеве неба, и башни огромных труб ТЭЦ, высящиеся на горизонте.
Из здания бывшего заводоуправления в горячую, вечно висящую в воздухе уличную пыль выходит Тарас. Нас в фирме аж пятеро – мы с Дрэдом, грузчики, Таня, беременная девушка-бухгалтер, завхоз Никитична и Тарас – директор. Вернее, не так – Его Высокопреосвященство Директор. По крайней мере, так он себя ведёт. На самом деле, он просто напыщенный говнюк в костюмчике, который лет на пять старше меня (Тарас, не костюмчик), но корчит из себя кого-то типа Билла Гейтса. Вечно с перекошенной харей отряхивает пыль со своего пиджачка, промакивает вспотевший бледный лоб салфеткой, и жрать ходит не в столовую, а ездит куда-то в город на своей новенькой «бехе», чёрно-переливчатой, как навозный жук. И никогда не здоровается за руку со мной или Дрэдом. Однажды я протянул ему ладонь, сняв серую от цемента перчатку, и его, кажется, едва инфаркт не прошиб от брезгливости.
На самом деле, Тарас это сынок хозяина, и здесь он почти ничего не делает – так, заезжает иногда проверить что к чему, и уваливает ко всеобщей радости. Но сейчас, заметив нас на мешках, он явно собрался поиграть в руководителя, и подыскать «лодырям» работёнку на близящийся обеденный перерыв.
– Там сейчас вагоны подъедут, – говорит Тарас. Как обычно, не здороваясь. Как положено говнюку. – Пойдёте разгрузите. Позовите Боцмана, и ещё кого-то. Потом пообедаете.
– Так точно, – сверкнул золотым зубом Дрэд, и, как только Тарас убрался восвояси, вскочил, и направился к воротам. Сейчас он позовёт Боцмана, и Серого Человека, они скинутся, и Боцман сходит в единственный на всю промзону магазин, где купит бутылку «Графской», литр «Тархуна» и полбатона с плавленым сырком. Потом Боцман с пакетом в руке войдёт в ворота, а за ним притащится и Белый Человек.
Я щёлкаю пальцами, и минуту спустя всё так и происходит. Ещё одно подтверждение моих божественных способностей управлять окружающим миром.
Мы идём к вагону, стоящему в тупике за складом. Ржавая коробка стоит в выгоревшей листве растущих вдоль железной дороги берёз; на рельсах блестит солнце, всё вокруг начинает стискивать в удушающем захвате дневной зной.
Шифер привозят в так называемых кассетах – огромных железных стяжках, которые удерживают вместе пачки хрупких листов. Кассеты смотаны друг с другом толстой проволокой, которую нам как раз и нужно раскусить. Для этого Дрэд и Боцман тащат большие кусачки. Потом подъедет кран, опустит стропы, и стропальщик, фиксируя крюки в петлях кассет, позволит вытащить их одну за другой из вагона, и перетащить на склад.
Мы один за другим забираемся на вагон. Я – последний, как положено младшему в здешней иерархии. Если б порядок определяли не по старшинству, а по умственному развитию, шёл бы первым.
Вся хитрость в том, что раскусить проволоку на вагоне – плёвое дело. Можно одному минут за десять управиться. Но белоручка Тарас вряд ли вообще близко подходил ко всем этим непонятным вагонам, кассетам и кусачкам, и уверен, что это сложнейшая работа, занимающая не меньше часа.
Что тут скажешь… Да будет так.
Наверху мы рассаживаемся на шиферной плите. Боцман вытаскивает из пакета бутылки, закуску и три стаканчика. Глаза Серого Человека при виде водки начинают блестеть.
Вообще-то он весьма загадочная личность. Он работает на фасовке цемента через дорогу. На самом деле его, кажется, звать то ли Коля, то ли Толя, но Серым Человеком прозвали из-за цементной пыли, покрывающей его в буквальном смысле с головы до ног, от кончиков коротко остриженных волос до разбитых носков старых кроссовок «Nike». Цемент даже на бровях, и кончиках ресниц. Серый Человек. Он похож на бетонного Неизвестного солдата в сквере за школой. И такой же разговорчивый.
– Точно не будешь, Школа? – спрашивает Боцман. Я отрицательно качаю головой, и старик ухмыляется – отработанный ритуал. Старик разливает водку по стаканам. У него блеклые, будто выгоревшие на солнце глаза. Он бормочет что-то про «за тех, кто не с нами», и опрокидывает стакан вместе с остальными. Потом Дрэд что-то крякает про «тех, кто на зоне». Серый Человек просто чокается, и выпивает, торопливо залив следом зелёную газировку. Все закуривают. Старик, свернув самокрутку из газеты, чиркает спичкой, и, выпустив дым сквозь жёлтые зубы, смотрит на меня, и говорит:
– Ничего, ничего… Вот поживёшь с моё, Школа, и тоже пить начнёшь…
Я улыбаюсь, тоже закуриваю, и смотрю вдаль – туда, где за грохочущими и лязгающими заводами, складами и железнодорожной станцией мелькают над блестящей равниной Днепра чайки.
Я думаю о Юле. О том, когда она уже, наконец, приедет с дачи.
Баба Майя – злобная старуха из третьего парадного, которая считает черешню перед напротив своего окна личной собственностью. Поэтому, завидев в густой вечерней тени листвы наши тёмные силуэты, ползущие по веткам, она немедленно орёт сиреной скорой помощи:
– Ах вы гниды малолетние! Пошли вон с черешенки! Курвы поганые, обламаете!
И тут же исчезает в тёмном провале своего окна на втором этаже, за которым никогда не горит свет. Я знаю, что через минуту она выбежит на улицу со своей утыканной гвоздями дубиной, и придётся бежать. А бегает баба Майя, несмотря на свои семьдесят четыре, и угон на работы в Германию в юности, очень даже резво. Так что лучше иметь фору.
– Всё, валим, – говорит Жмен, и лезет вниз. Из-за кулька с черешнями в его зубах получается что-то вроде «Ффё, ваим», но и без подсказок уже лезу вниз, роняя из карманов джинсовки черешни и смеясь. Я хватаю ещё пару налитых тёмных ягод с жирной чёрной земли, и запихиваю в карманы, дожидаясь, пока Жмен с проклятьями, хрустом и парой сломанных веток свалится, наконец, вниз.
Мы мчимся по двору, разбрызгивая кедами непросохшие утренние лужи с лоскутьями вечернего неба, тёмно-синего, почти чёрного, а вслед нам несётся, отскакивая эхом от кирпичных стен дома и ржавых коробок гаражей, ругань злобной старухи:
– Сучата вонючие! Я ж знаю матерей ваших! Будет вам расплата, ироды!
Я смеюсь так, что едва не спотыкаюсь. Представляю себе, как баба Майя жалуется маме на кражу черешни, и смех едва не сгибает меня пополам.
Вбежав в парадное, вызываем лифт, и поднимаемся к Жмену в квартиру. Хлопает, включаясь, старый «Электрон», Жмен тащит с балкона двухлитровый бутыль с чёрным, как дёготь, сливовым вином, которое делает его дед. Забрасывает его в морозилку, а взамен вытаскивает покрытую инеем недопитую чекушку.
– Давай по маленькой, пока вино остынет.