Когда мне было семнадцать, я убил человека. Но до этого было долгое, долгое лето, и произошло ещё очень много всего. Слишком много. Честно говоря, многовато для одного. Поэтому я и решил этим поделиться.
И ещё: я буду использовать настоящее время, если вы не против. А если против, то мне всё равно. Потому что когда тебе семнадцать, время сжато в сверхплотную точку. Сдавлено, стиснуто, скручено в звенящее от напряжения «здесь и сейчас». Настоящее время. Да, это то, что нужно. Ну всё, погнали.
– Мясо надо жрать настоящее, без химии всякой, – мычит с набитым ртом Крот, вгрызаясь в бутерброд, и осыпая моё колено новой порцией крошек. Прожевав кусок, он добавляет: – Они туда добавляют какую-то фигню, которое у животных снижает агрессию. А у дикой зверюги, которая на природе пасётся, в мясе полно этой вот агрессивности… Какой-то там ген, или фермент, или ещё какая-то хрень. Без неё мужику жить нельзя. Вот так-то…
Я смотрю в грязное окно ползущего по пробке «Икаруса». Когда же мы, наконец, приедем, и можно будет перестать слушать этот бред?
– А тебе, Карась, уж точно надо такое мясо хавать… Ты ж борец, тебе сила надо! – продолжает Крот, поглощая остатки бутерброда. Майонез пачкает пробившиеся в прошлой четверти молочные усы, одна капля попадает на стекло толстых очков. – Точно тебе говорю, уж я-то знаю…
Покончив с бутербродом, Крот поворачивается, кладёт подбородок на скрипнувшую спинку сидения, и пялится на занявших галёрку девчонок.
– Ты как думаешь, кто круче, Олька Бугас или Вика? Я бы их обеих потискал… – тихо говорит он, заговорщически подмигивая огромным глазом за стеклом линзы. Я качаю головой: не хочется говорить Кроту, насколько реальны его мечты. Он наверняка и сам знает.
Не думаю я и об Оле с Викой. Оля напоминает фарфоровую статуэтку – холодная и надменная, она, кажется, может разбиться от легчайшего прикосновения. А Вика похожа на оглушенную рыбу: вялая, унылая и безжизненная, с вечно выпученными глазами. Не думаю о них, стараюсь сосредоточиться на предстоящих соревнованиях. Но и это не удаётся.
Все мысли занимает Катя. Она сидит впереди, и справа – или, скорее, лежит на двух свободных сидениях; чёрные волосы с розовой прядью свисают в проход, чуть-чуть не доставая до грязного пола.
Крот следит за моим взглядом, и присвистывает.
– Э-эх, Михасик-Михасик… Арсеньева слишком крутая. Так что забудь.
Похлопав Мишу по плечу, он вновь нацеливает очки на одноклассниц с галёрки, оставив хоть ненадолго меня в покое. Автобус, наконец, протискивается между отбойником и разбитой всмятку после стычки с трамваем иномаркой, и с рёвом начинает набирать скорость. Подскочив на ухабе, он будит задремавшую Катю, которая потягивается, вытянув руки к тихо шелестящим чёрным воздуховодам на потолке, смотрит назад, в сторону галёрки, скользит полным презрения взглядом по Оле и Вике, и бегло сканирует остальных…
Взгляд больших янтарных глаз цепляется за меня… и она мельком улыбается. Замечаю серебристый блеск брекетов; обычно девчонки с ними кажутся страшилами, но в Катином рту они похожи на какое-то украшение.
Улыбка пропадает. Она натягивает свои огромные наушники, и исчезает за пыльным изодранным подголовником.
Показалось? Наверняка показалось. Не могло не показаться. Она не могла улыбнуться мне. Даже просто заметить такую микрофлору, как я, было ниже её достоинства, так что я просто придумал себе эту улыбку – хищную и одновременно манящую, как у красоток в мужских журналах, которые папа иногда покупал в «Союзпечати» на углу.
Автобус причаливает к тротуару, втиснувшись в ряд припаркованных машин. Дверь открывается, и стайка вызвавшихся сопровождать меня «болельщиков» – а по сути обычных легализованных прогульщиков – высыпается на улицу. Выходя из автобуса, я вновь замечаю взгляд Кати, и чувствую, как по коже бежит странная дрожь. Я не знаю, радует меня этот взгляд, или пугает. В нём есть что-то такое… первобытное, что ли. Как будто я кусок мяса, а она – плотоядный зверь. В памяти тревожным эхом прокручиваются бредни Крота про мясо.
Я прохожу совсем рядом с ней, чувствуя запах земляничного «Орбита», а сквозь него – сигарет «Винстон», и слышу песню из фильма «От заката до рассвета», доносящуюся из болтавшихся на Катиной шее наушников. Впереди маячит, сверкая лысиной, физрук и тренер по борьбе Владислав Юрьевич. Взмахом руки он манит всех к облупившемуся зданию спорткомплекса Суворовского училища, где проходят Республиканские соревнования по самбо и дзюдо. Забросив за плечо сумку с самбовкой и шортами, я бреду следом за учителем, глядя на белую жвачку, которую тот прилепил за набухшим сломанным ухом, и думая о том, какая же мерзкая это привычка. «Как её потом можно снова жевать?» – думаю я, и ехидный внутренний голос тут же отвечает вопросом на вопрос: «А от Катиного «Орбита» ты бы отказался? Особенно с её языком в придачу?».
Я трясу головой, стараясь вытряхнуть из неё все подобные мысли, и думать о борьбе. Чем ближе входная дверь, тем сильнее вздымается вал мандража, готовый поглотить меня без остатка. Странно. Я уже не первый год хожу в секцию борьбы, участвовал во множестве всяких спартакиад и соревнований, но неизменно чувствую этот грёбаный страх. Сейчас его только подпитывает наше опоздание: в зале уже наверняка полно народу, а эти чёртовы взгляды, колкие и цепкие, как репейник, они хуже всего…
Я люблю историю. Хорошие оценки. Выигранные олимпиады. Особенно люблю даты. Повторяю их иногда. Это меня успокаивает.
476-й год нашей эры – падение Римской империи.
1492-й – открытие Америки Колумбом.
1862-й – отмена крепостного права.
Даты как бы подсказывают, что всё уже было. А значит, ничего особенно страшного уже не случится.
– Давай, Карасев, бегом в раздевалку, и в зал, – бурчит Владислав Юрьевич, болтая висящим на пальце свистком. Интересно, зачем он его сюда-то притащил?. Я юркаю в дверь мужской раздевалки, а физрук и колонна «группы поддержки» движутся дальше, к гудящему впереди пчелиным ульем залу.
Раздевалка пуста, лампы не горят, в колоннах падающего через мутные стёкла света клубятся хлопья пыли. Я подхожу к одному из открытых шкафчиков, сажусь на скамейку, начинаю разуваться. Потом раздеваюсь, кладу вещи на полки, ставлю кроссовки вниз, достаю из сумки красные шорты и самбовку. Движения размеренны, неторопливы: уже здесь, в раздевалке, следует готовить себя к предстоящему бою, с помощью примитивного самогипноза от монотонных движений обретая спокойствие и хладнокро…
– Хочешь меня?
Я резко поворачиваюсь, трескаюсь коленом о стальную дверцу шкафчика, крякаю и застываю на одной ноге, привалившись спиной к холодному металлу.
Катя. Совсем близко.
Увидев меня, почти голого, оцепеневшего, стоящего на одной ноге, как фламинго в синих трусах, она смеётся.
– Ч…что? – только и могу прошептать я, уже не страшась предстоящего состязания, и даже мечтая поскорее оказаться на татами. В мигом пересохшее горло будто натолкли битого стекла, слова с трудом прорываются наружу, и безвольно осыпаются с губ, как песок.
Катя подходит ближе. Её тёплое дыхание скользит по моей щеке; снова запахи земляничной жвачки и сигарет. Янтарные глаза смотрят на меня с насмешкой, и щепоткой жалости.
– Я говорю, хочешь меня, Карасев? – отчётливо повторяет она.
Хочется немедленно провалиться под землю. Лучше даже сквозь землю, чтоб выскочить где-то в Австралии. От смущения краснеет, кажется, не только лицо, но и всё неприкрытое тело.
На её губах расцветает, и с едва слышным хлопком лопается пузырь жвачки. Мы стоим молча, и секунды превращаются в вечность, а я сам – в бесконечного пространственно-временного червя, о которых нам с упоением рассказывал старый физик Григорий Израилевич.
Наконец, Катя властно притягивает меня к себе, и целует; брекеты клацают о мои зубы. Я хлопаю глазами, как утопающий, и не знаю, что делать, когда Катя проталкивает языком жвачку мне в рот, и отстраняется, оставив вместе с ягодным вкусом «Орбита», и стальным послевкусием брекетов едва ощутимый привкус себя.