Барон медленно поднял свои весла над водой. Он сидел впереди меня, обернувшись назад, и не переставал смотреть на меня изумленными, точно застывшими глазами. Наконец, он сказал мне заплетающимся, изменившимся голосом:
— У нас осталось какое-то дело в Триесте. Мы забыли что-то, нам надо вернуться.
Я, однако, знал, что мы погибли, если поддадимся наваждению. Тем не менее, мне пришлось сделать над собой необычайное усилие, чтобы воспротивиться. Я хотел говорить, но лишился голоса; язык больше не повиновался мне. Когда я принуждал себя произнести слова, я ощутил острую, режущую боль в голове. Никогда прежде не испытывал я ничего подобного. Преодолев, наконец, этот необыкновенный припадок удушья, я воскликнул:
— Нет, нет! Дальше!
Но едва я сказал это, как мной овладело сознание, что я совершил преступление. Мой образ действий внушал мне самому отвращение. Мне казалось, что я совершаю нечто вроде святотатства. И мне страстно хотелось примириться с самим собой, выполнив приказание.
Тем не менее, оставалось во мне непреодолимым еще нечто, оказывавшее сопротивление. Это была неведомая сила, которую я не мог назвать, но она внушала мне чрезвычайное доверие: мне представлялось, что я уже многократно подчинялся ей и это всегда служило мне на благо.
Барон Лацман все еще сидел в оцепенении. Он больше уже не смотрел на меня. Я заметил, что он покачивает головой.
— Беритесь за весла, — крикнул я ему, — вперед!
Он медленно подчинился моей команде. И я также налег на весла. Но они сделались тяжелыми, точно выкованными из железа, и, когда я погружал их в воду, мне казалось, что я пытаюсь двигать плотную массу. Ужаснее всего было, что я сам себя презирал; чувство это усиливалось с каждым ударом весел.
Мы подвигались вперед все медленнее.
Внезапно барон снова вытащил весла и повернулся ко мне.
— Я не хочу ехать дальше, — сказал он, — я вернусь обратно.
Выражение его лица переменилось. Глаза его горели злобным, гневным блеском. Я отчетливо увидел, что он ненавидит меня. Его приводило в бешенство, что я продолжаю грести.
— Хорошо, — сказал я, с трудом выговаривая слова, — вернитесь назад, но сначала я хочу высадиться на берег.
Позднее я много думал о том, почему он так безусловно подчинился внушению, тогда как я оказывал сопротивление, — хотя бы и с неслыханным напряжением своей воли. Я полагаю, что это следует приписать моему более сильному самообладанию, — моя воля была сильнее, будучи закалена суровыми испытаниями жизни.
Вы знаете, что мои родители были бедны и что мой жизненный путь далеко не был усыпан розами. Мне пришлось вынести тяжелую жизненную борьбу, приучить себя ко всякого рода лишениям. Барон, напротив, не изведал никакой нужды. Он унаследовал большое состояние, остатки которого были все еще достаточны, чтобы обеспечить ему беззаботное и приятное существование. Успехи, которых он достиг в жизни, достались ему не очень тяжело.
Я понял, что мне не удастся заставить барона взяться за весла. Он сидел, повернувшись ко мне лицом, и яростными глазами следил за каждым моим движением. И я знал, что мне надобно остерегаться. Но именно это напряжение всех сил помогло мне в борьбе с посторонним внушением, и я продолжал грести с меньшим затруднением, чем раньше. Вдруг, барон указал мне рукой в ту сторону, куда мы направлялись, и воскликнул:
— Судно!
Я выпустил из рук весла и повернул голову в полоборота. Лодка закачалась, и я в то же мгновение ощутил его руки у своего горла, Он вскочил со скамьи и бросился на меня. Натиск его опрокинул меня на спину. Я лежал под ним; когда лодка качалась, морская вода плескала мне в лицо. Я понимал, что, если мне не удастся сбросить с себя барона, я погиб.
Медленными усилиями я достиг некоторого преимущества над своим противником. Приемами «джиу-джитсу», искусства японских борцов, я заставил его выпустить мое горло, вывернул локоть и, наконец, захватил его правую руку так, что мог в любой момент сломать ее, — если он сделает еще хоть одно угрожающее движение.
Эта ухватка, причиняющая невыносимую боль, привела барона в сознание. Он с недоумением взглянул на меня, и выпустил из рук.
Мне никогда не удастся доказать того, что я скажу, — но верьте мне, или нет, — я увидел перед собой совершенно незнакомого человека. Наружность барона Лацмана настолько изменилась, что я не мог признать его в том противнике, который теперь был в моей власти. Лицо его стало отталкивающим, глаза впали, зрачки странно закатились.
Я мог теперь совершенно выпрямиться и отбросить его от себя; барон упал на скамейку для гребца. Я высоко поднял и занес весло над его головой.
— Если вы осмелитесь сделать еще раз что-нибудь подобное, я размозжу вам череп, — гневно крикнул я.
Мой образ действий отличался, быть может, чрезмерной резкостью, но в своей настойчивости я видел единственную надежду на спасение. Не утаю, однако, что я не переставал презирать самого себя за эту грубость, и в глубине души считал барона как нельзя более правым. Мне ужасно хотелось возвратиться назад в Триест и вернуть себе глубокое душевное спокойствие, которое, как мне тогда казалось, непременно послужит мне наградой за исполненное приказание.
Я поступал совершенно наперекор своему внутреннему убеждению, схватившись снова за весла и начав работать ими. Вы не можете себе представить, что испытывал я при этом глубоком раздвоении моей личности. Я боролся сам с собой. И по неведомым мне причинам над моим лучшим «я» одержало победу «я» которое тогда казалось мне худшим.
Барон сидел на дне лодки, с поджатыми под себя, на восточный манер, ногами и выл, как зверь. Но хитрость, которую он применил для своего нападения, нашла себе неожиданное оправдание в действительности. На нас надвигалось, пересекая наш путь, какое-то судно.
Я чувствовал, что пора кончить со своей внутренней борьбой, обратившись к сторонней помощи, и стал окликать судно. Это была парусная рыбачья барка из Капо д’Истрия, возвращавшаяся после ночной ловли.
Нас взяли на борт и, начерпав остаток своей силы воли, я взял слово с рулевого, что он ни в коем случае не даст отклонить его от своего обычного маршрута. Затем я наблюдал еще, как привязывал к якорной цепи нашу лодку…
Спустившись в каюту, я тотчас же погрузился в тяжелое, мертвенное забытье без грез и сновидений.
VII.
Когда я проснулся, солнце уже склонилось за полдень.
Мы причаливали.
Сознание мое все еще было удрученным, — как это обыкновенно бывает, когда мы знаем, что не выполним важной обязанности. Однако, я, так сказать, мог уже кое-как ладить сам с собой. Я уже не презирал себя самого так глубоко, как прежде.