Я прошел неф, хоры, ризницу, потом тем же путем обратно, поднялся на галерею, где орган, вышел в притвор и опять вернулся внутрь. Ее не было. Церковь была совершенно пуста.
Хотя, впрочем, нет, не совершенно пуста. На первой скамейке сидела седая старушка. На голове у нее была голубоватая шляпа из покрытой лаком соломки, старушка была седая и совсем сгорбленная. Она закрывала лицо рукой, очень морщинистой и костлявой, может, от ревматизма. Мне не хотелось останавливаться и заговаривать с ней, потому как она, похоже, отдыхала или молилась или что-то в этом роде. Зачем же мешать.
Но когда я проходил по церкви, в десятый, да, не меньше, раз, я уже не смог удержаться. И наклонился над старушкой, чтобы спросить. Было такое впечатление, что она прячет лицо в руках.
— Простите, вы не скажете, — спросил я, — Вера здесь?
Прозвучало это по-дурацки, но в тот момент я не смог придумать ничего лучшего.
Старуха покачала головой. Она трясла головой, точно плакала, и я вообразил, что она, возможно, возится со своими вставными зубами, которые ей не по мерке. Поэтому-то и закрывает лицо руками и только качает головой, ничего не говоря. Нехорошо было вот так ей мешать, поэтому я пробормотал что-то и ушел.
Наконец я покинул церковь.
Но Веры нигде не было. Я просто ничего не понимал.
Я искал на кладбище, возле колокольни, везде. Искал в березовой роще, заглянул под машину, искал везде. Но Вера исчезла.
Я улегся на траву и стал ждать, час, два. Время шло, и все птицы смолкли. Солнце садилось.
И я опять пошел в церковь. Теперь и старуха пропала, так что церковь была совершенно пуста. Я вбежал в церковь, как сказано, и на этот раз прямо-таки испугался всех этих изображений блаженных в вечности, всех этих широко раскрытых наблюдающих глаз. Я понятия не имел, который час, но солнце стояло низко. Мои часы, дешевые «Сейко», остановились, но солнечный диск, само собой, двигался. А Вера исчезла.
Не знаю, сколько времени я бродил там в поисках.
Когда я в третий раз вошел в церковь, уже смерклось.
В конце концов я почувствовал себя немножко по-дурацки, сел в свой «Фольксик» и поехал домой. Я решил, что она просто надо мной подшутила.
Я был даже чуток сердит, когда нажал кнопку звонка на двери ее комнаты в Студенческом городке, да, у Веры была собственная комната, потому что ей хотелось иногда побыть одной. Но на звонок никто не ответил. Тогда я открыл дверь своим ключом — Вера сделала мне дубликат в мастерской в «Темпо». Комната была пуста. Соседка Веры не видела ее с утра.
И в ее комнате было все как обычно, так, как мы оставили утром. В гардеробе лежало ее нижнее белье, я даже испытал облегчение, увидев его. И еще она забыла закрутить кран в душе, и из крана капало. Было такое впечатление, что она только что ушла. Я узнал ее запах, хотя сейчас он был, может, чуточку слабее.
На письменном столе не было ничего особенного. Там лежал список того, что надо купить для нашей экскурсии, что-то про хлеб, маргарин, сыр, колбасу, и жирно подчеркнуто «Маленькая б. вина!» И в самом низу: «Остаться как можно дольше!» Ей хотелось, чтобы экскурсия продлилась подольше. Это, пожалуй, все, что я нашел на Верином столе, не считая заметок по практической философии, такими вот вещами она занималась. Я ничего не понимал.
Так я вот и сидел и ждал, пока солнце заходило над Уппсалой. Я не знал, который час, я не знал, что и думать. «Здесь я не могу быть.» Что она имела в виду?
В конце концов я съел бутерброды и выпил кофе из термоса. Кофе был крепкий, но уже успел почти остыть. Было как-то странно не поделиться с Верой, но она же сказала, чтобы я не ждал. И я размышлял над ее словами.
«Здесь я не могу быть»? Что она хотела этим сказать?
Наконец я заснул в ее постели и проснулся, когда в окно проник утренний свет. Я был один как и прежде. Вера не появилась.
Вера вошла в церковь Тенсты и с тех пор ее нигде нет. Здесь она быть не могла. Может, именно она вышла из времени.
А я, Гуннар Эммануэль Эрикссон, как и раньше, находился во времени.
2
Если сделать так, как велит учитель, я должен сейчас рассказать, откуда я родом, немного о моей семье, о родном крае и всем таком прочем. Учитель считает, что это важно для повествования, поэтому я расскажу.
Хутора находились, да и по-прежнему, наверное, находятся в Хёгене, я же жил чаще всего у дедушки, маминого отца, в Бергшё, особенно когда последние годы ходил там в школу. Дедушка сам был учителем в этой школе, но еще в конце сороковых вышел на пенсию по болезни. Мой отец застрелился по неосторожности из дробовика 25 июня 1968 года. Барбру — моя сестра, а Берит — моя мать, но я, пожалуй, никогда не называл ее иначе как Берит.
Но сперва я немножко расскажу о родном крае.
Не знаю, может, учитель считает, что местность и родной край как-то влияют на человека. Этого я не знаю, честное слово, поэтому не буду по этому поводу высказываться. Но ежели говорить что-то о природе тех мест, то, пожалуй, надо употребить такие слова, как чистота, серьезность и торжественность. И, возможно, тишина. Это трудно объяснить. Там, на севере, все намного чище, чем здесь, на юге, хотя тут, может, климат теплее и больше церквей и памятников древности. Но там, дома, все прозрачно, и видно далеко-далеко. В лесу можно попить воды из ручья, зная, что вода чистая и свежая. Даже озера чистые и прозрачные. Лес серьезный и темный круглый год, может, только летом чуточку светлее. А летом в лесу цветут орхидеи, ночные фиалки, колокольчики и темные цветы, названия которых я не знаю, они сильно пахнут и быстро увядают.
Иногда осенью бывает богатый урожай трутовиков, так что весь лес пахнет грибами. В 50-х годах их бывало порой столько, что можно было отправлять на экспорт в Англию, и в роскошных ресторанах Лондона объедались трюфелями и шампиньонами, которые на самом деле были трутовиками из Хельсингланда.
Но теперь стало невыгодно посылать грибы в Англию — из-за низкой конъюнктуры.
Осенью ясно, и с вершин южнее Бьосты видно аж до моря. Водная поверхность кажется расплывчатой, сине-зеленой полоской, которая словно парит над горизонтом. Странное зрелище.
Иногда по осени вдруг появляется много-много морошки, и болота делаются как желтый ковер.
Тихо, серьезно, чисто и ясно, и никаких тебе туристов. Но не из-за природы же я стал серьезным и молчаливым, словно бы маленьким старичком, как говорила Берит. А, наверное, потому, что я в детстве так много общался с дедушкой.
Леса у нас немного, большую часть продали Компании еще в конце девятнадцатого века. И папин отец продал много. Тогда не знали, что лес — это деньги, а потом пришла пора. Было молочное хозяйство с пастбищами, сеном, кормовыми злаками и иногда немного ячменя. С летними выпасами мы покончили еще в начале века. Зимой работали в лесу на Компанию, может, в том самом лесу, что мы им продали.
Старый хутор я видел только на фотографии. Этот была нелепая громадина в два этажа с белыми наличниками и резным крыльцом. Сейчас такие можно увидеть только в сельских музеях. Многие говорили красивые слова о хуторах Хельсингланда, но никто не хотел в них жить. Чересчур много дров они требовали, особенно теперь, когда дрова приходилось покупать у Компании. Но Берит еще в 1958 году поставила электроплиту. Автодоилка у нас уже была.
На фотографии, о которой я только что упомянул, заснят дедушка (папин отец), стоящий у крыльца. Он был тогда совсем старым, с седой бородой. На нем морская фуражка, длинная безрукавка и кожаные сапоги. Бабушка жмется на крыльце. Тетя Элин сказала однажды, что бабушка боялась фотографов. Насколько же все было по-другому в то время.
Моих сводных сестер и братьев я, можно сказать, никогда не видел. Сейчас они выросли, у них семьи и большие дети. Я, когда приехал в Уппсалу, разок-другой собирался навестить их. Была какая-то старая-престарая обида, но сейчас она, верно, забыта и похоронена. Я собирался сесть в «Фольксик», поехать к ним и сделать сюрприз. Берит об этом не обязательно было знать. Но тут я познакомился с Верой и из всего этого ничего не вышло.
Папа был уже старый, когда женился на Берит. Она пришла на хутор как служанка, поскольку папина жена сильно хворала, у нее был «сахар» и что-то с сердцем. Мои сводные братья и сестры вылетели из гнезда или намеревались это сделать. Папе нужна была помощница из-за хворой жены, но Берит должна была стать в доме скорее дочкой, так он решил. Отцу Берит это, небось, не слишком улыбалось, но Берит не хотела учиться, много хороводилась с парнями, и дедушка, наверное, решил, что это поможет. Но она вместо этого завела шашни с папой. А потом его первая жена умерла, и они поженились за какой-то месяц до моего появления на свет. Берит в то время было всего семнадцать.
Берит, стало быть, моя мать, но я всегда говорил ей «ты» и Берит. Мы были как бы ровесниками, если можно так выразиться. Мне кажется странным говорить Берит «мама».