И всегда, улегшись в постель, он слышал голоса – смутные, замирающие, чудесные – совсем близко, прямо за окном, а перед тем как уснуть, видел один из своих любимых, им же придуманных снов: либо о том, как он становится знаменитым полузащитником, либо про вторжение японцев и как в награду за боевые заслуги его производят в чин генерала – самого молодого генерала в мире. Во сне он всегда кем-то становился, а не просто был. В этом очень точно выражался его характер.
Кодекс юного эгоиста
До того как его вытребовали обратно в Лейк-Джинева, он, робея, но не без тайного ликования облекся в первые длинные брюки, а к ним – лиловый плиссированный галстук, воротничок «бельмонт» с плотно сходящимися на горле концами, лиловые носки и носовой платок с лиловой каймой, выглядывающий из нагрудного кармашка. И, что еще важнее, он выработал для себя кодекс, или свою первую философскую систему, которую вернее всего будет определить как аристократический эгоцентризм.
Он пришел к выводу, что самые важные его интересы совпадают с интересами некоего непостоянного, изменчивого человека, именуемого – дабы не отрывать его от прошлого – Эмори Блейном. Он установил, что ему повезло в жизни, поскольку он способен бесконечно развиваться и в хорошую, и в дурную сторону. Он не приписывал себе «сильный характер», но полагался на свои способности (заучиваю быстро) и на свое умственное превосходство (читаю уйму серьезных книг). Он гордился тем, что никогда не достигнет высот ни в технике, ни в точных науках. Все же остальные пути для него открыты.
Наружность. Эмори полагал, что он на редкость красив. Так оно, впрочем, и было. Он уже видел себя многообещающим спортсменом и искусным танцором.
Положение в обществе. Тут, пожалуй, таилась самая большая опасность. Однако он не отказывал себе в оригинальности, обаянии, магнетизме, умении затмить любого сверстника и очаровать любую женщину.
Ум. В этом смысле он ощущал свое явное, неоспоримое превосходство.
Далее придется выдать один секрет. Эмори был наделен чуть ли не пуританской совестью. Не то чтобы он слушался ее – в позднейшие годы он почти окончательно ее задушил, – но в пятнадцать лет она ему подсказывала, что он намного хуже других мальчиков… беззастенчивость… желание влиять на окружающих во всем, даже в дурном… известная холодность и недостаток доброты, порой граничащий с жестокостью… зыбкое чувство чести… неправедное себялюбие… опасливый, неотвязный интерес к вопросам пола.
И еще – все его существо пронизывала какая-то недостойная слабость. Резкое слово, брошенное мальчиком старше его годами (а они, как правило, терпеть его не могли), грозило выбить у него почву из-под ног, повергнуть его в хмурую настороженность или в трусливый идиотизм… он был рабом собственных настроений и сознавал, что хотя и способен проявить бесшабашную дерзость, однако лишен и настоящей храбрости, и упорства, и самоуважения.
Тщеславие, умеряемое если не знанием себя, то недоверием к себе, ощущение, что люди подвластны ему, как автоматы, желание «обогнать» возможно больше мальчиков и достичь некой туманной вершины мира – с таким багажом Эмори вступал в годы юности.
Накануне великих перемен
Поезд, разморенный летней жарой, медленно остановился у платформы в Лейк-Джинева, и Эмори увидел мать, поджидавшую его в своем электромобиле. Мотор был старый, одной из первых марок, серого цвета. Увидев, как грациозно и прямо она сидит и как на ее прекрасном, чуть надменном лице заиграла легкая, полузабытая им улыбка, он вдруг почувствовал, что безмерно гордится ею. Когда он, обменявшись с ней сдержанным поцелуем, залезал в автомобиль, его кольнул страх – не утратил ли он обаяния, необходимого, чтобы держаться на ее уровне.
– Милый мальчик, ты так вырос… Посмотри-ка, не едет ли что-нибудь сзади.
Она бросила взгляд направо, налево и двинулась вперед со скоростью две мили в час, умоляя Эмори быть начеку, а на одном оживленном перекрестке велела ему выйти и бежать вперед, чтобы очистить ей дорогу, как делают постовые полисмены. Беатриса была, что называется, осторожным водителем.
– Ты сильно вырос, но по-прежнему очень красив, ты перешагнул через нескладный возраст – а может быть, это шестнадцать лет? – или четырнадцать, или пятнадцать – всегда забываю, но ты через него перешагнул.
– Не конфузь меня, – еле слышно сказал он.
– Но, дорогой мой, как ты странно одет! Все словно подобрано в тон, или это нарочно? А белье на тебе тоже лиловое?
Эмори невежливо хмыкнул.
– Тебе нужно будет съездить к Бруксу, заказать сразу несколько приличных костюмов. Мы с тобой побеседуем сегодня вечером или, может быть, завтра вечером. Я хочу все выяснить насчет твоего сердца – ты, наверно, запустил свое сердце и сам этого не знаешь.
Эмори подумал, какую непрочную печать наложило на него общение со сверстниками. Оказалось, что, если не считать некоторой робости, его прежнее взрослое сродство с матерью нисколько не ослабло. И все же первые дни он бродил по саду и по берегу озера в состоянии предельного одиночества, черпая какую-то дремотную отраду в том, что курил в гараже дешевый табак с одним из шоферов.
По шестидесяти акрам поместья были во множестве разбросаны старые и новые беседки, фонтаны и белые скамейки, неожиданно возникавшие в тенистых уголках; жило там обширное и неуклонно растущее семейство белых кошек – они рыскали по клумбам, а вечерами внезапно появлялись светлыми пятнами на фоне темных деревьев. На одной из дорожек среди этих темных деревьев Беатриса наконец и настигла Эмори, после того как мистер Блейн, по своему обыкновению, удалился на весь вечер к себе в библиотеку. Побранив его за то, что он ее избегает, она вовлекла его в длинный интимный разговор при лунном свете. Его снова и снова поражала ее красота, которую он унаследовал, ее прелестная шея и плечи, грация богатой тридцатилетней женщины.
– Эмори, милый, – ворковала она, – после того как мы с тобой расстались, я пережила такое странное, нереальное время.
– В самом деле, Беатриса?
– Когда у меня в последний раз был нервный срыв… – она говорила об этом, как о геройском подвиге, – доктор сказал мне… – голос запел в доверительном регистре, – что любой мужчина, если бы он пил так же упорно, как я, буквально погубил бы свой организм и уже давно сошел бы в могилу, вот именно, милый, в могилу.
Эмори поморщился и попробовал вообразить, как воспринял бы такие слова Фрогги Паркер.
– Да, – продолжала Беатриса на трагических нотах, – меня посещали сны – изумительные видения. – Она прижала ладони к глазам. – Я видела, как бронзовые реки плещутся о мраморные берега, а в воздухе парят огромные птицы – разноцветные, с переливчатым оперением. Я слышала странную музыку и рев дикарских труб… что?
Это у Эмори вырвался смешок.
– Что ты сказал, Эмори?
– Я сказал, а дальше что, Беатриса?
– Вот и все, но это бесконечно повторялось – сады такой яркой расцветки, что наш по сравнению показался бы однотонным, луны, которые плясали и кружились, бледнее, чем зимние луны, золотистее, чем летние…
– А сейчас ты совсем здорова, Беатриса?
– Здорова – насколько это для меня возможно. Меня никто не понимает, Эмори. Я знаю, что не сумею это выразить словами, но… меня никто не понимает.
Эмори даже взволновался. Он обнял мать и тихонько потерся головой о ее плечо.
– Бедная, бедная Беатриса.
– Расскажи мне о себе, Эмори. Тебе эти два года жилось ужасно?
Он хотел было соврать, но передумал.
– Нет, Беатриса. Мне жилось хорошо. Я приспособился к буржуазии. Стал жить как все. – Он сам удивился своим словам и представил себе изумленную физиономию Фрогги.
– Беатриса, – начал он вдруг. – Я хочу уехать куда-нибудь учиться. В Миннеаполисе все уезжают в школу.
– Но тебе только пятнадцать лет.
– Ну что ж, в школу все уезжают в пятнадцать лет, а мне так хочется!
Беатриса тогда предложила оставить этот разговор до другого раза, но неделю спустя она, к его великой радости, заговорила сама:
– Эмори, я решила, пусть будет по-твоему. Если ты не раздумал, можешь ехать в школу.
– Правда?
– В Сент-Реджис, в Коннектикуте.
У Эмори даже сердце забилось.
– Я уже списалась с кем нужно, – продолжала Беатриса. – Тебе и правда лучше уехать. Я бы предпочла, чтобы ты поехал в Итон, а потом учился в Оксфорде, в колледже Христовой Церкви, но сейчас это неосуществимо, а насчет университета пока можно не решать, там видно будет.
– А ты что думаешь делать, Беатриса?
– Понятия не имею. Видимо, мне суждено доживать мою жизнь здесь, в Штатах. Имей в виду, я вовсе не жалею, что я американка, более того, таким сожалениям могут, на мой взгляд, предаваться только очень вульгарные люди, и я уверена, что мы – великая нация, нация будущего. Но все же… – она вздохнула, – я чувствую, что моя жизнь должна бы догорать среди более старой, более зрелой цивилизации, в стране зеленых и по-осеннему бурых тонов…