Мария Николаевна, сама еще так недавно вышедшая из отрочества, увлекалась героями Купера и Майн Рида и, как могла, воспитывала в сыне мужество и смелость. Она специально посылала его в дальние темные комнаты, в ночной сад за каким-нибудь пустяком, и он, робея и оглядываясь, шел, побеждая в себе страх.
А еще Сережа любил дядю Василия. Дядя слыл добряком и действительно любил племянника. Он катал Сережу на велосипеде, играл с ним в крокет, показывал хитроумнейшую штуку – фотоаппарат и даже один раз разрешил нажать блестящую пуговку на конце тросика. В фотоаппарате сухо щелкнуло. Старший дядя – Юрий, тот, что привез кубики из Лодзи, – тоже был живой, веселый, но в крокет не играл.
Он быстро взрослел в этом большом доме с его заботами, тревогами. За столом иногда поминали не забытый еще Порт-Артур, и однажды Сережа вбежал в комнату с радостным воплем, размахивая игрушечной саблей:
– Бабушка! Победа! Я всем японцам срубил головы! Пошли скорей!
В саду на дорожке вокруг обезглавленной клумбы валялись красные бутоны пионов...
На смену кубикам пришли солдатики. Сережа быстро научился читать, никто и не заметил, как и когда он научился. В пять лет он уже писал печатными буквами и читал книжки. Самый ранний из сохранившихся автографов датирован 1912 годом. Подарил дядьке свою фотографию и вывел на обороте: «Дорогому Васюне от Сережи». Дата накарябана, словно в зеркальном отображении. Эту странную особенность детского письма изучали многие ученые-психологи, и только несколько лет спустя после смерти Сергея Павловича американец Фрэнк Веллютино доказал, что глубинные корни ее – в слабом развитии речи. Сережа, действительно, мало разговаривал в Нежине, не с кем ему было особенно поговорить. Но, несмотря на изоляцию от других детей и замкнутый образ жизни, он не был «букой», увальнем, медлительным тугодумом, напротив – отличался подвижностью, шустростью даже, только была в нем какая-то недетская уравновешенность, которая словно тормозила всякие бурные изъявления его натуры. Мария Николаевна попросила Лиду Гринфельд, учительницу, позаниматься с мальчиком, подготовить его в первый класс гимназии. Он учился охотно, особенно любил арифметику, хорошо решал устно короткие задачки, заучивал басни, стишки и любил пересказывать рассказики из «Задушевного слова». Когда Лидия Маврикиевна читала басни, слушал не шелохнувшись. Потом спрашивал: «Кто такой куманек?» Она объясняла. «А что значит вещуньина?» Теперь все ясно. Он успокаивался...
Пожалуй, самым ярким событием его нежинского бытия явился полет Уточкина летом 1910 года.
– Уточкин! Послезавтра Уточкин полетит в Нежине! – бабушка стояла на пороге, раскрасневшаяся от волнения.
Прославленный авиатор был в зените своей славы: ему едва исполнилось 35 лет, и не было в России человека, который не знал бы этого высокого рыжего здоровяка, властителя неба.
Ярмарочную площадь подмели для благородной публики солдаты 44-й артбригады, квартировавшей в городе, расставили за канатами скамьи, место на которых стоило неслыханно дорого – рубль! Рубль в Нежине – это воз слив! Праздничные хлопоты начались уже с утра, когда привезли с вокзала биплан. Только около трех часов, когда вся площадь уже была окружена плотной толпой безбилетников, занявших даже крыши соседних домов и примостившихся на деревьях, появился сам Сергей Исаевич, весь скрипящий в черной добротной коже – куртка, галифе, гетры, шлем, даже очки на лбу скрипели, – прохаживался возле аэроплана, позволяя фотографировать себя и снимать на «синема».
Сережа Королев пришел на площадь с дедушкой и бабушкой. Надо сказать, что именно бабушка была большой охотницей до всяких технических новаций, не боялась паровоза, а в Либаве со знакомым офицером осматривала субмарину и даже спускалась в чрево подводной лодки. Оживление бабушки в связи с предстоящим полетом не трогало пятилетнего Сережу. Сидя на плечах деда, он не понимал, о чем, собственно, говорят, не понимал, что такое «полет». Летали птицы, жуки, бабочки, но как могла летать машина?!
И вот он увидел: рыжий человек сел в плетеное кресло своей машины, механик, стоящий впереди, резко рванул вниз короткую, похожую на весло деревяшку, машина страшно затарахтела, затряслась, словно сердясь и негодуя, десятка два солдат держали ее за крылья и за хвост, успокаивали. – Это полет? – тихо спросил он деда, но тот не слышал. Желтое облако пыли потянулось к канотье и зонтикам обладателей рублевых билетов...
– Прогревает мотор! – крикнул кто-то громко за спиной деда.
Мотор прогревался очень долго. Засыпанная пылью толпа терпела безропотно. Наконец, Уточкин взмахнул рукой, аэроплан дико взревел, человек в коже и солдаты стали почти невидимыми в облаке пыли, так что Сережа скорее уловил, чем разглядел, как машина дернулась и покатилась по площади. Сначала вперевалочку, потом быстрее и ровнее, подпрыгнула вверх, снова мягко ударилась колесами о землю, снова подпрыгнула, чуть просела, но не опустилась! Над площадью пронесся стон восхищения: аэроплан летел! Он летел по воздуху! Страшное волнение охватило мальчика, сердце его колотилось: человек в машине летел уже выше людей! Он мог, наверное, лететь выше домов!
Это было самое фантастическое, самое невероятное зрелище за всю его маленькую жизнь. Именно в эти минуты пережил он тот высший восторг, граничащий с предельным страхом, почти ужасом, восторг, охватывающий и душу, и тело, который и в большой, долгой жизни не каждому суждено пережить.
Уточкин пролетел километра два и сел на поле близ скита женского монастыря. Толпа хлынула к месту посадки качать героя, а Сергей с дедушкой и бабушкой пошли домой.
Вечером, когда пили чай, только и разговоров было что о полете. Бабушка критиковала аэроплан за пыль и треск и вспоминала воздушный шар, что летал в Нежине лет двадцать назад со двора пивоварни чеха Янса и приземлился за три квартала на Миллионной. Ну как же, она хорошо помнит, как выпрыгивали из корзины аэронавты прямо на дерево в усадьбе Почеки. Вот это был полет!..
В июне 60-го, когда отобранные в отряд космонавтов летчики первый раз приехали к нему в КБ, Королев вдруг вспомнил рыжего Уточкина, так ясно вспомнил весь этот далекий, солнечный день и острый запах желтой пыли...
К осени 1914 года, уже после объявления войны, обнаружилось, что финансы Москаленко в большом расстройстве. Появились энергичные люди со специальными машинами, это уже не кустарное соление, а фабричное производство; где было Марии Матвеевне угнаться за этими капиталистами, не те уже силы. Торговля ее хирела. Решено было срочно ликвидировать все дело, продать и магазин и дом. В последнее время дом стал каким-то ненужным: все дети разлетелись: Маруся и Нюша – в Киеве на курсах, Вася уже кончил институт, тоже в Киеве. И Сережа скучает в Нежине... А тут еще война, спаси и сохрани...
Василий Николаевич снял в Киеве квартиру на Некрасовской, с великими трудами и шумными хлопотами собрались, погрузились, переехали, наконец, зажили, как прежде, все вместе, одной большой семьей. Да, все, как прежде, вот даже Варвара – верная душа – с Анютой-кухаркой тут, все, как прежде, и все – другое, совсем не похожее на милую нежинскую жизнь. И квартира тесна, и без хозяйства сиротливо, и дети не те уже, взрослые, самостоятельные, и город – чужой, большой, шумный. И большая, шумная, совсем незнакомая жизнь проникала сквозь стены новой квартиры, принося с собой неизведанные тревоги – никуда не уйти от них...
Уже открылись первые госпитали. Нюша работала сестрой милосердия, делала перевязки, дежурила по ночам. Однажды взяла с собой сестру. Мария Николаевна всю ночь просидела подле умирающего прапорщика. Он метался в бреду, выкрикивая обрывки ругательств, потом замолкал, откидывался весь мокрый на подушки, просил пить. Под утро удивленно улыбнулся Марии Николаевне и сказал:
– Никогда не думал, сестрица, что я такой крепкий: никак помереть не могу... Через час его отвезли в палату умирающих, а доктор сказал Марии Николаевне:
– Вам, я вижу, нехорошо. Не советую приходить к нам. Вы человек образованный, сможете приносить пользу в другом месте...
Мария Николаевна училась и работала в канцелярии курсов. За это ее освободили от взносов за учение и еще платили двадцать рублей. Но денег в семье все равно не хватало. Цены росли как на дрожжах. Варвара возмущалась:
– Даже хлеб и картошка вдвое дороже!
На Крещатике бестолково шумели «патриотические» демонстрации: «За Россию, за победу!», а рабочие бастовали. Недовольных стригли в солдаты, на их место присылали военнопленных. На «Ауто», «Арсенале», у Гретера и Криванека, Фильверта и Дедины работали немцы. Киевские окраины роптали. В городе появились листовки. А с фронта ползли тревожные слухи: армия отступала, военные неудачи весной и летом 1915 года вызывали у всех какое-то нервное, взвинченное настроение, незнакомую резкость в разговорах, недобрую суетность в мыслях. И не верилось, что так недавно существовал тихий зеленый Нежин, чаепития за закрытыми ставнями, восторги после полета Уточкина... Другой мир...