Поглощенный своим делом, граф был вдруг неприятно отвлечен стуком экипажей на дворе и удивился. На его часах было десять часов, а все приезжавшие к нему в гости устраивались так, чтобы прибыть в приличное время и его не тревожить позднее сумерек.
Аракчеев недоумевал и досадовал, когда перед дверями кабинета тихо и осторожно, тенью, появился его камердинер и доложил, наклоняясь почтительно:
– Молодой барин пожаловали-с…
Аракчеев повернул голову к лакею, но не двинулся с места и молчал, будто обдумывая это нежданное появленье. Затем он выговорил сухо и не глядя:
– Доложи, пусть идут к Настасье Федоровне. Я приду…
Лакей попятился, скрылся задом наперед в дверь и осторожно притворил ее за собой, а граф снова углубился в свою работу.
Он брал книжки по очереди из одной кучки и клал в другую, записывая имя, число и месяц вины, саму вину, в чем она заключалась, и таинственную, ему лишь понятную помету, а затем и приговор в одном слове:
«Розги. Рассол. Батожье. Лоб. Сослать».
Однажды, перо его начало уже было выводить в графе приговоров слово: «эдекуль», но он смягчился, перемарал и написал: «лоб», то есть сдачу в солдаты.
Между тем камердинер вышел навстречу к Шумскому и, встретив его в первой же горнице, передал ему приказание:
– Пожалуйте к Настасье Федоровне, а граф сейчас прибудет.
Шумский остановился, постоял и, ни слова не говоря, повернулся на каблуках и двинулся в противоположную сторону к коридору, где были комнаты, в которых он всегда останавливался. Это было его собственное отделение, где провел он свое детство и юность.
Приезд молодого барина, а с ним еще трех гру́зинских обитателей, оживил дом сразу. Давно уже гру́зинцы не видели этих прежних сожителей, но все вновь прибывшие: и Авдотья, и Пашута, и Васька, одинаково поразили всю дворню своими лицами. Все сразу догадались и поняли, что случилось что-то чрезвычайное, и приезд молодого барина, и возвращение их вместе с ним, не пройдет даром. Авдотью Лукьяновну многие почти не узнавали, настолько постарела она. Пашута и Васька смотрели дико, то уныло, то озлобленно. Если мамка так изменилась, то удивительного в этом не было ничего. Она объяснила, что хворала и была при смерти, и все поверили, хотя ранее об этом и слуху не было в Гру́зине. Но что случилось с Пашутой и ее братом оставалось загадкой.
Когда девушка и лакей прошли в людскую, дворня окружила их с объятьями и расспросами, но скоро тревога и отчаяние, написанные на их лицах, сообщились всем. Никто ничего не добился и не узнал от прибывших, но все пришли к убеждению, что там, в Питере, разразилась какая-то гроза и здесь в Гру́зине скоро, может быть завтра же, отзовутся громовые раскаты. Дворовые мальчишки и девчонки «на побегушках» и те заметили, что Пашута и Васька смотрят, как больные, как пришибленные или осужденные.
В то же время Авдотья Лукьяновна, смущаясь и робея, отправилась на половину Настасьи Федоровны Минкиной.
В большой угловой горнице, отделанной довольно просто, сидела за столом, накрытым скатертью, и пила чай барская барынька, или «Аракчеевская графиня», как иногда ее называли в шутку Петербургские сановники.
При вечернем освещении женщина эта, которой было уже за сорок лет, казалась еще довольно моложавой. Курчавая голова без единого седого волоса, черная, вороного крыла, высокий слегка выпуклый лоб и красивые дугообразные брови над блестящими южно-черными глазами, наконец, смуглый, но чистый и ровный цвет лица делали из нее женщину все еще пригожую, с ясно видимыми остатками недавней красоты. Единственно, что портило общее впечатление, была известная полнота, атрибут женщин ее положения, образа жизни и лет. Когда-то, двадцать семь лет тому назад, она явилась в Гру́зино юной и стройной женщиной, казавшейся девочкой-подростком, так как несмотря на замужество ей было лишь шестнадцать лет. Постепенно из веселой, подвижной, страстной и хитрой юницы, благодаря образу жизни, она переродилась в полную, ленивую, дородную барыню. Вдобавок, в смуглом лице этой женщины было нечто, чего, конечно, не замечали граф и гру́зинцы, но мог бы легко заметить всякий посторонний, несколько проницательный наблюдатель.
В чертах чистого без единой морщинки лица лежала печать какой-то усталости или изнурения. Это выражение является после трудной болезни, или после многих бессонных ночей, или от усиленных занятий. А между тем, у Настасьи Федоровны ни того, ни другого не бывало. Она не была никогда больна, спала много и целый день ровно ничего не делала.
Выражение это явилось последствием ее привычки, ее порока. Впрочем, этот порок был хорошо всем известен не только в Гру́зине, но и многим высокопоставленным лицам Петербурга. Уверяли, что будто бы один граф Аракчеев не знает этого, но ошибались. Граф отлично знал, что его обожаемая сожительница каждый вечер, а иногда и с сумерек, предается своей страсти к крепким напиткам.
В этот вечер, сидя у себя и собираясь пить чай, Настасья Федоровна точно так же услышала стук экипажей на дворе и тоже недоумевала о том, кто может в эту пору осмелиться прибыть в гости в Гру́зино.
Когда горничная доложила ей о прибытии молодого барина вместе с Авдотьей Лукьяновной, с Пашутой и с Васькой, Минкина широко раскрыла глаза.
– Вот как, – произнесла она, и в голосе ее прозвучала насмешка. – Воистину, как снег на голову. – Зови сюда Авдотью, – прибавила она.
Через несколько минут Авдотья Лукьяновна вошла в горницу и, переступив порог, остановилась у двери и низко поклонилась экономке.
– Здравствуй, Авдотья, давно не видались, – сухо произнесла та. – Иди сюда, садись.
Авдотья двинулась молча и села на стул. Настасья Федоровна оглядела ее с ног до головы и стала расспрашивать про столичные новости. Женщина, конечно, постаралась удовлетворить любопытство экономки, как могла. Но едва только началась их беседа, как лакей отворил дверь настежь и сам скрылся. Через мгновение на пороге показался сам граф и, сумрачно оглядев всю горницу исподлобья, удивился и выговорил:
– А Михаил?
– Он не приходил. Он, стало, в своих горницах. А я думала, что он у вас, – отозвалась Минкина, вставая.
– Я велел ему идти к тебе.
– Не был-с…
Граф постоял мгновение, сдвинул брови и, повернувшись по-солдатски на месте, вышел снова.
Та же рука какого-то лакея снова протянулась и затворила дверь.
– Ну, вот, на почине, он ему и задаст сейчас, – выговорила Настасья Федоровна. – Видно, матушка, наш Михаил Андреевич все тот же. Горбатого исправит могила. Я, чаю, здоровья еще в Питере потерял много, а упрямства своего не потерял. Слышал приказание ему идти сюда, а все-таки, на смех, в свои горницы прошел. Стало быть все тот же козел.
– Уморился с дороги, – заметила Авдотья.
– Мало что… Уморился? Граф приказывает, так всяк, хоть помирай, а исполняй. Ну, садись, рассказывай! Дать тебе, что ли, чаю?
– Позвольте, – выговорила Авдотья.
Женщины снова сели на свои места, и на разные вопросы Настасьи Федоровны о Шумском Авдотья отвечала уклончиво и нерешительно. Казалось, что она робеет этих вопросов и всячески обдумывает свои ответы, как бы боясь сказать что-либо лишнее. Через несколько минут Настасья Федоровна, положив локти на стол, оперлась и, пристально поглядев в лицо мамки, выговорила:
– Авдотья. А ведь у тебя что-то на уме? Тут что-то неспроста. Ты виляешь на словах… а в голове у тебя что-то есть. Что ты укрываешь?
Авдотья опустила глаза и молчала.
– Что же? Долго ты будешь баловаться? – произнесла Минкина вдруг, оживясь и вся вспыхнув. – Когда же ты скажешь, что у тебя в башке сидит? Что ты из себя дуру-то корчишь?
– Увольте, Настасья Федоровна, – глухо выговорила Авдотья. – Завтра Михаил Андреевич сам все вам расскажет.
– Так пошла вон, дура! – вскрикнула вдруг Минкина, и когда Авдотья вышла, она, оставшись одна, начала браниться вслух.
В это же самое время на пороге горницы Шумского, точно так же в растворенную заранее лакеем дверь появился граф. Шумский сидел в кресле в углу, прислонясь к спинке и закинув голову. Он сидел, закрыв глаза, чувствуя некоторую усталость от дороги.
Граф остановился близ дверей, заложив правую руку за борт сюртука и грозно поводя глазами по комнате.
– Спишь, что ли? – выговорил он.
Шумский открыл глаза, присмотрелся и поднялся с кресла, но медленно и как-то гордо. Граф не двинулся, ожидая, что сын подойдет и, по обыкновению, поцелует у него руку, но Шумский сделал два шага, поклонился и выговорил тихо:
– Здравствуйте.
Наступила пауза. Аракчеев недоумевающим взглядом смотрел на молодого человека.
– Что же к матери не пошел поздороваться? Тебе передали мое приказание! – Выговорил он наконец.
– Я очень устал с пути, – отозвался Шумский.
– Какой сахарный. Коли мог проехать столько верст, так мог бы пройти несколько горниц, чтобы с матерью повидаться, не видавши ее сто лет.