побежал было за папой, но закашлялся от пыли и отстал.
Ну ладно, ладно, не надо распускать нюни, никому это не нужно, и, пожалуйста, выше нос, как Буратино, пора уже быть мужественным: как-никак семь лет, тем более что на твоем попечении осталась мама; ерунда, ничего не случилось, он вернется и мы еще не так посмеемся, будем хохотать до колик в животе, правда, обидно, что тебя не взяли на вокзал, но это не страшно, тем более что ты будешь отвечать за все, и за дом в том числе…
Я вернулся во двор, постоял на том самом месте, где только сейчас стоял отец и держал меня на руках. Что-то щелкнуло рядом — и из репродуктора на винограднике вырвался голос моего папы:
— Внимание! На зарядку становись! Руки на пояс, ноги на ширину плеч, начали — раз, два, три, молодец, мальчик, продолжай в том же духе…
— Папа! — закричал я. — Папа, это все шутка, ты не уехал, нет… Пусть, — сказал я сам себе, — пусть он уехал, но все равно каждое утро мы будем слышать с мамой его голос, и нам станет легче. Я буду делать все, что папа прикажет, буду бегать, прыгать, перегибаться. И буду помнить его и любить…
3
Два дня мама не могла ничего делать, была какая-то потерянная, невнимательная. Лицо ее изменилось, стало некрасивым, и все потому, что она забыла, что она женщина и надо немножко следить за собой, укладывать волосы и мазать щеки кремом. Ничего этого она не делала, ходила в своем длинном черном платье и уже не меняла платья, как прежде, штук по десять на день.
Она брала папины вещи, долго рассматривала, принималась целовать их и плакать.
Мы совсем растерялись с дедушкой — не заболела ли наша мама?
— Ну скажи ей что-нибудь, — просил я дедушку, — ведь она твоя дочь.
Он пожимал плечами, что-то растерянно бормотал, затем шел к ней в комнату и буквально через минуту выходил обратно ко мне, еще более подавленный.
— Что прикажешь делать с твоей сумасшедшей матерью? Ни в какую. Ну-ка ты, ведь ты ее сын…
И тогда наставала моя очередь.
— Мамочка, не надо, прошу тебя… Я буду тебя слушаться и не обижать, вот увидишь.
Она как-то невесело улыбалась, прижимала меня к груди и начинала целовать.
Ночью, когда она наконец засыпала, я прятал отцовские вещи, его брюки, пижаму, шляпу, уносил их в сад, за виноградник.
Потом мама пошла к соседке, у которой собрались в тот день все женщины, чьи мужья и сыновья были на войне, хорошенько выплакала все свои слезы и, вернувшись, сказала:
— Завтра открывается еще один госпиталь. И я пойду туда работать.
— Правильно, дочка, — сказал дедушка, — умница. Поработаешь немного, развеешься, потом можно опять сына воспитывать. А он пока потерпит.
— Нет уж, милый отец! Хватит ходить наивненькой, чистенькой, красивенькой женой. Все думала, пусть бы Анвар уехал куда-нибудь на несколько месяцев, чтобы самостоятельно пожить. Все самой делать. Думать самой, падать и вставать самой… Вот он и уехал…
Ох, этот дедушка, дедушка! Он минуты не может без того, чтобы не сцепиться с кем-нибудь — энергии у него уйма, девать просто некуда.
Сегодня пятница, и в мечети полно мусульман — день Большой молитвы. В этот день лучше сиди под одеялом, заткнув уши — перепонки лопнут от их воя.
Дедушке совсем плохо, он вообще не переносит ни малейшего шума, а тут тысячеголосый монотонный вой, как в книжке о собаке Баскервилей.
Дедушка сперва бледнеет, кусает губы от злости, затем, не выдержав, выскакивает на улицу.
Когда дедушка на улице, соседям лучше не показывать своих носов. Он обязательно подденет их каким-нибудь каверзным вопросом насчет бога и, не слушая их объяснений, говорит и говорит дальше. Моим дедушкой — сумасшедшим острословом, неверным — ночью пугают детей, если они капризничают. Стоит сказать, сейчас позовем дедушку Магди и он съест вас, как все дети засыпают от страха.
Сейчас он, широко расставляя кривые ноги, направляется к мечети. Полы его халата, как два полотнища знамени, колышутся на ветру. Мне весело — будет спектакль!
Мечеть похожа на громадный каменный ящик фокусника, на который посадили сову, вернее, ее голову с десятью глазами — проемами. И внутри этого ящика — старики. Изгибаются, как куклы: то встают все разом, то разом падают на колени и начинают целовать землю, будто там рассыпан сахар. Вкусно! И командует всем этим совсем молодой ишан Калантар, сын того ишана, который умер, проглотив во время сна шмеля. И теперь ишан Калантар, если он злой, обзывает всех неверующих шмелями и в знак пожизненного траура отказался брать в рот мед, думая, что мед дают людям не пчелы, а шмели.
— Шара-бара! — Дедушка хлопает в ладоши. — Старые вещи меняю на мыло, шара-бара!
Какой грех кричать «шара-бара», когда столько достопочтенных мусульман беседуют с самим богом! Вдруг старьевщик с грязным бельем и мылом. В мечети ропот: шу-шу.
— Шара-бара! — кричу я. — Старые галоши меняю на новые.
— Старые чалмы на новые!
Боже, какой ужас! Но ничего не поделаешь, надо прерывать молитву и просить бога подождать с беседой. Калантар первым бросается к выходу и, ползая на четвереньках, ищет среди тысяч галош свои, с шелковой кисточкой. Начинается свалка. Каждый старается воспользоваться суматохой, схватить галоши поновее.
А мы удираем. Пролезаем через дыру в заборе, сворачиваем в переулок, а оттуда уже виден наш дом. На всякий случай, как и в прошлый наш налет, закрываем ворота на засов и хохочем.
А вечером дедушка возвращается к себе в кишлак — дела, дела, хлопок цветет, — а ты тут сиди и жди его до следующего спектакля.
Жаль, что ты так мало знал моего дедушку, Марат! Это был человек, полный противоречий и загадок. В нем была мудрость и наивность нашего достопочтенного муллы Насреддина.
«Бог живет внутри каждого, — говорил старик, — о боге надо говорить тихо или вообще не говорить, носить его с собой, в своем теле, как дух. Ишаны и муллы не могут вместить в себя этот дух, потому что зарабатывают на боге».
Вот поэтому-то соседи считали его сумасшедшим, неверным, смеялись над ним и боялись его. А Калантар даже пригрозил, что не разрешит хоронить дедушку на мусульманском кладбище.
…И когда он умер, наш дедушка, его похоронили совсем отдельно, на краю поля, где цвел хлопок, там, где он любил прилечь и помечтать.
А совсем недавно, когда с отцом были в деревне, мы не нашли