— Да, но если бы вы, стреляя, перебили бы нас всех от первого до последнего, все же от этого не воскресли бы и ваши люди, убитые нами.
— Уступите нам площадь, и вы поступите как честный гражданин.
— Во-первых, я не гражданин, — ответил Тилли, — а офицер, что далеко не одно и то же; к тому же я не голландец, а француз, что еще более усугубляет разницу. Я признаю только правительство, которое платит мне жалованье. Принесите мне от него приказ очистить площадь, и я в ту же минуту сделаю полуоборот: мне самому ужасно надоело здесь торчать.
— Да! Да! — закричала сотня голосов, и ее сейчас же поддержали еще пятьсот других. — К ратуше! К депутатам! Скорей! Скорей!
— Так-так! — бормотал Тилли, глядя, как удаляются самые неистовые из горожан, — идите к ратуше, идите требовать, чтобы депутаты совершили подлость, и вы увидите, удовлетворят ли ваше требование. Идите, друзья мои, идите!
Достойный офицер полагался на честь должностных лиц так же, как и они полагались на его честь солдата.
— Знаете, капитан, — шепнул графу на ухо его старший лейтенант, — пусть депутаты откажут этим бесноватым в их просьбе, но все же пусть они пришлют нам подкрепление: полагаю, оно нам не повредит.
В это время Ян де Витт, оставленный нами, когда он поднимался по каменной лестнице после разговора с тюремщиком Грифусом и его дочерью Розой, подошел к двери камеры, где на матраце лежал его брат Корнелий: как мы уже говорили, фискальный прокурор велел подвергнуть его предварительной пытке.
Приговор об его изгнании был получен, и тем самым отпала надобность в дальнейшем дознании и новых пытках.
Корнелий, вытянувшись на своей постели, лежал с раздробленными кистями, с переломанными пальцами. Он так и не сознался в преступлении, которого не совершал, и после трехдневных страданий вздохнул, наконец, с облегчением, узнав, что судьи, от которых он ожидал для себя смерти, соблаговолили приговорить его только к изгнанию.
Сильный телом и непреклонный духом, он бы очень разочаровал своих врагов, если бы они могли в глубоком мраке бейтенгофской камеры разглядеть игравшую на его бледном лице улыбку мученика, забывающего о всей мерзости земной, когда перед ним раскрывается сияние Неба.
Скорее напряжением своей воли, чем физическим напряжением, Корнелий собрал все свои силы, и теперь он подсчитывал, насколько еще могут юридические формальности задержать его в заключении.
Это было как раз в то время, когда гражданская милиция — а ей вторила толпа — гневно оскорбляла братьев де Виттов и угрожала защищавшему их капитану Тилли. Шум, подобно поднимающемуся морскому приливу, докатился до стен тюрьмы и дошел до слуха узника.
Но, несмотря на угрожающий характер его, этот шум не встревожил Корнелия: он даже не поднялся к узкому решетчатому окну, через которое проникал уличный гул и дневной свет.
Узник был в таком оцепенении от непрерывных физических страданий, что они стали для него почти привычными. Наконец он с наслаждением почувствовал, что его дух и его разум готовы отделиться от тела; ему даже казалось, будто они уже распрощались с телом и витают над ним подобно пламени, взлетающему к небу над почти потухшим очагом.
Он думал также о своем брате.
Несомненно, эта мысль появилась потому, что он каким-то неведомым образом, тайну которого еще предстоит открыть магнетизму, издали почувствовал его приближение. В ту самую минуту, когда Корнелий так отчетливо представил себе брата, что готов был прошептать его имя, дверь камеры распахнулась, вошел Ян и быстрыми шагами направился к ложу заключенного. Корнелий протянул изувеченные руки с забинтованными пальцами к своему прославленному брату, которого ему удалось кое в чем превзойти: если ему не удалось оказать стране больше услуг, чем Ян, то во всяком случае голландцы ненавидели его сильнее, чем брата.
Ян нежно поцеловал Корнелия в лоб и осторожно опустил на тюфяк его больные руки.
— Корнелий, бедный мой брат, — произнес он, — ты очень страдаешь, не правда ли?
— Нет, я больше не страдаю, ведь я увидел тебя.
— Но зато как мучительно мне видеть тебя в таком состоянии, мой бедный, дорогой Корнелий!
— Потому-то и я больше думал о тебе, чем о себе самом, и все их пытки вырвали у меня только одну жалобу: «Бедный брат!» Но ты здесь, и забудем обо всем. Ты ведь приехал за мной?
— Да.
— Я выздоровел. Помоги мне подняться, брат, и ты увидишь, как хорошо я могу ходить.
— Тебе не придется далеко идти, мой друг, — моя карета стоит позади стрелков отряда Тилли.
— Стрелки Тилли? Почему же они стоят там?
— А вот почему: предполагают, — ответил с присущей ему печальной улыбкой великий пенсионарий, — что жители Гааги захотят посмотреть на твой отъезд, и опасаются, как бы не произошло волнений.
— Волнений? — переспросил Корнелий, пристально взглянув на несколько смущенного брата. — Волнений?
— Да, Корнелий.
— Так вот что я сейчас слышал, — произнес узник, как бы говоря сам с собой; потом он опять обратился к брату: — Вокруг Бейтенгофа толпится народ?
— Да, брат.
— Как же тебе удалось?..
— Что?
— Как тебя сюда пропустили?
— Ты хорошо знаешь, Корнелий, что народ нас не особенно любит, — заметил с горечью великий пенсионарий. — Я пробирался боковыми улочками.
— Ты прятался, Ян?
— Мне надо было попасть к тебе не теряя времени. Я поступил так, как принято в политике и на море при встречном ветре: я лавировал.
В эти минуты в тюрьму донеслись с площади еще более яростные крики: то Тилли вел переговоры с гражданской милицией.
— О, ты великий лоцман, Ян, — заметил Корнелий, — но я не уверен, удастся ли тебе сквозь бурный прибой толпы вывести своего брата из Бейтенгофа так же благополучно, как ты провел меж мелей Шельды до Антверпена флот Тромпа.
— Мы все же с Божьей помощью попытаемся, Корнелий, — ответил Ян, — но сначала я должен тебе кое-что сказать.
— Говори.
С площади снова донеслись крики.
— Как разъярены эти люди! — заметил Корнелий. — Против тебя? Или против меня?
— Я думаю, что против нас обоих, Корнелий. Я хотел сказать тебе, брат, что оранжисты, распуская про нас гнусную клевету, ставят нам в вину переговоры с Францией.
— Глупцы!..
— Да, но они все же упрекают нас в этом.
— Но ведь если бы наши переговоры успешно закончились, они избавили бы их от поражений при Рисе, Орсэ, Везеле и Рейнберге. Они избавили бы их от перехода французов через Рейн, и Голландия все еще могла бы считать себя среди своих каналов и болот непобедимой.
— Все это верно, брат, но еще вернее то, что если бы сейчас нашли нашу переписку с господином де Лувуа, то, сколь бы опытным лоцманом я ни был, мне не удалось бы спасти тот утлый челнок, который должен увезти за пределы Голландии де Виттов, вынужденных теперь искать счастья на чужбине. Эта переписка доказала бы честным людям, как сильно я люблю свою страну и какие жертвы готов был лично принести во имя ее свободы, во имя ее славы, и погубила бы нас в глазах оранжистов, наших победителей. Я надеюсь, дорогой Корнелий, что ты ее сжег перед отъездом из Дордрехта, когда направлялся ко мне в Гаагу.