«Несомненно, уже к этим годам, – говорится в одной заметке о Мамине, – относится начало приобретения солидного образовательного багажа, которым позже отличался писатель. Тут и химия, и геология, и общественные науки с Марксом и Спенсером во главе. Кажется, читалось все, что попадет, со всею жадностью к духовной школе ума; но все это укладывалось в стройную систему гуманного миросозерцания, и от естествознания намечался уже переход к историческим наукам и литературе» Университетские занятия шли не важно, они обрывались то газетной работой, то беганьем по урокам из одного конца города в другой, а то и дружественными заседаниями в гостеприимных трактирчиках, где отдавалась неизбежная дань молодости. Из времен своего студенчества Мамин охотно повествовал о том, как известный ученый, профессор П. Н. Зинин, посадил его на экзамене из химии. В эти годы, но рассказам Дмитрия Наркисовича, он набрел на хороших людей, ставших его друзьями, разделявшими с ним его горе и радости, его порывания, надежды, стремления. И если он не угасал духом, не разбился о подводные камни в житейском море, ища берега, то этим он много обязан своим друзьям, которые были ему особенно дороги в минуты отчаяния, недовольства собой, своим прозябанием в мурье в это время, когда где-то далеко кипела настоящая жизнь, которую ему так хотелось описать, когда он серьезно начал обдумывать один из первых своих романов, доставивший ему столько горьких минут.
Все свободное от занятий время он посвящал писанию романа. «То была, – рассказывает Мамин, – работа Сизифа, потому что приходилось по десяти раз переделывать каждую главу, менять план, вводить новых лиц, вставлять новые описания и т. д. Недоставало прежде всего знания жизни и технической опытности. Но я продолжал катить свой камень. У этого первого произведения было всего одно достоинство: оно дало привычку к упорному самостоятельному труду. Да, труда было достаточно, а главное – была цель впереди, для которой стоило поработать»… Однако среди этой работы, в разгар её, на Мамина вдруг находили моменты глухого отчаяния, и тогда он бросал любимый труд. В романе «Черты из жизни Пепко» он передает о своих муках в такие тяжелые моменты. «Ну, какой я писатель? – думал он. – Ведь писатель должен быть чутким человеком, впечатлительным, вообще особенным… А я чувствовал себя самым заурядным средним рабочим – и только. Я перечитывал русских и иностранных классиков и впадал еще в большее уныние. Как у них все просто, хорошо, красиво и, главное, как легко написано, точно взял бы и сам написал то же самое. И как понятно! Ведь я то же самое думал и чувствовал, что они писали, а они умели угадать самые сокровенные движения души, самые тайные мысли, всю ложь и неправду жизни. Что же писать после этих избранников, с которыми говорила морская волна и для которых звездная книга была ясна?..»
Роман, над которым так мучился Мамин, был окончен и появился в одном малоизвестном журнале, где ему почти ничего не заплатили за это произведение. Затем Дмитрий Наркисович опасно заболел, но оправился, и вместе с выздоровлением у него снова явилась неудержимая потребность творчества. Он написал небольшую повесть («Строители») и передал ее в редакцию «Отечественных Записок», но потерпел жестокую неудачу. О ней подробно рассказано в том же автобиографическом романе Дмитрия Наркисовича, уже несколько раз цитированном здесь: «Черты из жизни Пепко». «Домашняя уверенность и литературная храбрость, – повествует начинающий писатель, – сразу оставили меня, когда я очутился в редакционной приемной. Мне казалось, что здесь еще слышатся шаги тех знаменитостей, которые когда-то работали здесь, а нынешния знаменитости проходят вот этой же дверью, садятся на эти стулья, дышат этим же воздухом. Меня еще никогда не охватывало такое сознание собственной ничтожности… Принимал статьи высокий представительный старик с удивительно добрыми глазами. Он был так изысканно вежлив, так предупредительно внимателен, что я ушел из знаменитой редакции со спокойным сердцем». Это был Алексей Николаевич Плещеев, занимавший тогда в «Отечественных Записках» скромную должность секретаря редакции, слишком известный своими добрыми отношениями к литературной молодежи, её друг и кумир, покровительствовавший всем литературным дебютантам, в которых он замечал хот искорку священного огня. В неудаче Мамина ни Плещеев ни сам автор повести не были повинны. Тут было просто какое-то странное недоразумение, что-то необъяснимое…
Ответ Мамину обещали дать через обычные две недели. «Иду, – рассказывает Дмитрий Наркисович далее, – имея в виду встретить того же любвеобильного старичка-европейца. Увы! – его не оказалось в редакции, а его место заступил какой-то улыбающийся черненький молодой человечек с живыми темными глазами. Он юркнул в соседнюю дверь, а на его месте появился взъерошенный пожилой господин, с выпуклыми остановившимися глазами. В его руках была моя рукопись. Он посмотрел на меня через очки и хриплым голосом проговорил: „Мы таких вещей не принимаем“… Я вылетел из редакции бомбой, даже забыл в передней свои калоши. Это было незаслуженное оскорбление… И от кого? Я его узнал по портретам». Это был Михаил Евграфович Салтыков, и в его ответе для Мамина заключалось еще восемь лет неудач. «Уж слишком резкий отказ, и фраза знаменитого человека, – говорил Дмитрий Наркисович, – несколько дней стояла у меня в ушах. Это почти смертный приговор». Когда острая боль от незаслуженной обиды и огорчение прошли, Дмитрий Наркисович продолжал писать и печататься в газетах и разных мелких изданиях, но его «стремление к большой литературе на время как-то совсем затихло», чтобы через каких-нибудь три-четыре года возродиться с новой силой и чтобы предстать в эту литературу во всеоружии таланта и веры в свои силы. Весною 1877 года Мамин покинул Петроград и вернулся в родные места, где неустанно работал, изучая край и лихорадочно отдаваясь литературной деятельности в течение четырнадцати лет.
Во время пребывания Мамина в Петрограде ярко обозначилось его миросозерцание, выяснились его взгляды, идеи, которые легли потом в основу лучших его произведений: богатый альтруизм, отвращение к людскому взаимопоеданию, к грубой силе, пессимизм и любовь к жизни, тоска о её несовершенствах, «о мире печали и слез», где столько жестокостей, неправды, ужасов, от которых страшно делается жить на свете. Из автобиографического романа «Черты из жизни Пепко» видно, какими мыслями полон был Мамин, тогдашний неудачник. Чрезвычайно характерно, например, такое его рассуждение: «Неужели можно удовлетвориться одной своей жизнью? Нет, жить тысячью жизней, страдать и радоваться тысячью сердец – вот где настоящая жизнь и настоящее счастье!» В другом месте он говорит, что его мучила «какая-то смутная жажда жизни, и он презирал обстановку и людей, среди которых приходилось вращаться», и что вместе с тем он «хотел жить за всех, чтобы все испытать и все перечувствовать. Ведь так мало одной своей жизни!» Пессимизмом проникнуты были его мысли о нашей науке и литературе. «Мы плетемся, – говорил он, – в хвосте Европы и питаемся от крох, падающих со стола европейской науки. Наши ученые имена не шли дальше добросовестных компиляций, связанных с грехом пополам собственной отсебятиной!.. Мое репортерство открывало мне изнанку этой русской науки и тех лиллипутов, которые присосались к ней с незапамятных времен. По своим обязанностям репортера я попал на самые боевые пункты и был au courant русской доброй науки».
Грустью отзываются и его размышления о русской литературе. Неужели ново только то, что хорошо позабыто? «Несовершенство нашей русской жизни – избитый конек всех русских авторов, но ведь это только отрицательная сторона, а должна быть и положительная. Иначе нельзя было бы и жить, дышать, думать… Где эта жизнь? Где эти таинственные родники, из которых сочилась многострадальная русская история? Где те пути-дороженьки и роковые росстани (направо попадешь – сам сыт, конь голоден, налево – конь сыт, сам голоден, а прямо поедешь – не видать ни коня ни головы), по которым ездили могучие родные богатыри?» Вот эта самая былина о «русском богатыре на распутье» и является главенствующим мотивом всего творчества Мамина, его любимой идеей с самых первых его произведений и кончая последними вспышками его таланта. Всюду перед нами нескончаемые порывания, усиленные стремления выйти на настоящую дорогу, устроить свое благоденствие, уют, достигнуть хоть того, чтобы не голодать, не холодать, и между тем всюду кругом развал, прогар, обнищание, гибель и т. п. Устами своего героя Пепко писатель скорбит об оскудении нашей жизни людьми, об исчезновении пророков и о том, что если бы и были пророки и стали обличать прогрессирующую современность, то им выпала бы горькая доля… «Да и самое слово в наше время потеряло всякую цену; мы не верим словам, потому что берем их на прокат. Слово ветхого человека было полно крови, оно составляло его органическое продолжение, поэтому оно и имело громадное значение…» Далее уже от своего имени писатель спрашивает: «Много ли у нас своего?» и отвечает: «ведь лучшие наши произведения – только подражания, более или менее удачные, заграничным образцам…» Вообще, уже тогда начинавший писатель более или менее определил свое настоящее призвание, свое profession de foi.