И никакого ответа на крики, а потом на всхлипы.
— Послушайте! Ну скажите! Ну чего вы хотите! Ну сколько я буду! — тщетно взывал Илья.
Глухой стук хлебной буханки, треск пластмассовой бутыли, из тьмы прилетавших. И все. Словно отсчет времени. Но какого? Без проблеска света, без голоса человеческого, без единого звука. Просторная, но могила. Лежи да сиди.
Вначале время тянулось в непрерывном ожидании: вот-вот что-то случится, худое ли, доброе, но что-то произойдет. Раздастся человеческий голос, свет появится. Но понемногу ожидание сменилось бытием безучастным: лежать, сидеть, ползать, ходить, ощупывая стены и пытаясь что-то разглядеть во тьме кромешной, отчего глаза быстро уставали и зеленые светляки начинали кружиться медленным хороводом.
Сидеть, лежать, ползать, словно жук в коробке, и все. А еще — думать и думать. Вначале казалось ему, что все происшедшее и происходящее — лишь страшная нелепая ошибка ли, наважденье, и вот сейчас, с минуты на минуту, все это оборвется так же внезапно, как началось. Потому что не может быть, чтобы все свершалось без всякой причины. Объясненье одно: наваждение, морок. И потому он старался заснуть. Замирал на своем жестком ложе; задремывал и чаял проснуться в ином мире, прежнем.
Потом понял, что происшедшее — никакой не морок, а горькая, но явь!
И нужно быть готовым к ожиданию, к испытаниям еще более тяжким, а может, и к смерти.
А причина одна, другой не придумаешь, причина — мать и ее дела, бизнес, как теперь говорят.
Хабаровых знали в городе. Для обывателей — “хабаровский” хлеб в магазинах, “хабаровское” пиво; народ пограмотней знал о “хабаровских” хлебозаводах, элеваторе.
Откуда все это объявилось, вряд ли кто мог объяснить, кроме хозяйки. Глава семьи в прошлом был известным врачом-офтальмологом, доктором наук, профессором медицинского института и прочее. Там нынче заработки понятные: на скудную жизнь.
Хозяйка семьи прежде работала в обкомах комсомола да партии, на должностях не самых высоких, но была в своих кругах человеком авторитетным.
Невеликого роста, пепельные густые, длинные волосы то распущены по плечам, то в косу заплетены и убраны короной, белое личико, серые глаза в лучистых ресницах, с выпуклым чистым лбом. Ручки маленькие, белые, но они могли быть и очень жесткими. За это ее начальство ценило, подчиненные побаивались, те и другие за глаза величали Марьей. “Марье поручить, сделает... Попроси Марью, и все будет... Гляди, Марья узнает...”
Когда в стране начались великие перемены, Марья ни головы, ни времени не теряла. Фамилия Хабаровых понемногу, но стала известной в городе не только заслугами главы семейства, но магазинами, хлебом.
Была у нее поддержка в Москве: старшая сестра Ангелина, жена чуть ли не министра, генерала. Одна лишь ее фамилия — подмога, особенно для провинции. Но главное, конечно, сама. Удивлялись муж и родные. Спрашивали порой журналисты. Она всем отвечала примерно одинаково: “Объяснять сложно, понять трудно и ни к чему: такое не повторится. А мемуары писать рано”. Вот и весь сказ: одно слово — Марья. А теперь уже не кто-нибудь, а Хабарова — крупный предприниматель.
Поэтому и сидит здесь Илья, как жук в темной коробке. Он ведь сын Хабаровой. Иначе зачем и кому он нужен: Илюшка да Люша — питерский студент, потом — аспирант, характера мягкого, милого. Профессия — историк. Никакого бизнеса. В родном городе лишь порой гостюет. Его тут никто и не знает. Не нужен никому.
Но — Хабаров... Сын Хабаровой. Вот и сиди, не трепыхайся.
Скоро ли, медленно тянулось время, Илья не знал. Оно было просто горьким и страшным. Тьма и тьма. И глухое безмолвие, когда собственный голос пугает.
Поплакать и стихнуть, задремав. Очнуться, бродить, уже привычно, во тьме. Ко времени или без него услышать, как упадет буханка хлеба и пластмассовая бутыль с водой. Вот и все.
Потом появился человек, тоже неожиданно, из тьмы. Что-то рухнуло, закряхтело и застонало, по звукам — живое.
Илья вначале испугался, смирил дыханье, но через время все же спросил шепотом:
— Человек?..
— Человек... — прохрипело в ответ. — Вода есть?
— Есть...
Взяв бутыль, Илья осторожно продвинулся к тому месту, где слышалось редкое и тяжкое сопенье. Наткнувшись, он не сразу, но передал бутыль и, отступив, слушал, как человек пьет жадно, со всхлипом, захлебом. Напился и стих.
— Хлеб есть, — сказал Илья.
— Не надо. Все... — ответил из тьмы человек и смолк, тяжко дыша и порою постанывая и замирая.
Так было долго. Илья вернулся к своему ложу, тоже затих, а потом, вспомнив, сказал:
— Лежак есть, чтобы не на бетоне...
— Потом... — донесся короткий ответ.
Илья успел задремать ли, забыться не один раз и слышал все те же звуки: вздохи, порою кашель и хрип.
И лишь через долгое время новый узник спросил:
— Лежак есть?
— Да, да, — с готовностью отозвался Илья, — из досок.
Он отыскал лежак и притащил его волоком. Еще раз предложил:
— Хлеб есть.
— Не надо, отъелся, — тяжко вздохнул человек, копошась во тьме, устра иваясь, и потом, уже притихнув, спросил, определив по голосу: — Молодой?
— Молодой...
— Чей же ты?
— Хабаров.
— Хабаров? Сын, что ли? Алексей?
— Нет. Я — младший сын.
Невидимый собеседник помолчал, а потом успокоил:
— Тогда не дрейфь. Мамка тебя вытянет.
Эти слова были таким облегчением для души, для сердца среди горечи, тьмы, так было хорошо, сладко это услышать и поверить словам, что Илья не выдержал и заплакал слезами счастливыми. Желая отплатить добром, он спросил:
— А вы кто?
— Я уже никто. Меня уже нет и не будет. Некому меня выручать. — Он смолк. Но через время продолжил: — Мамка-то есть... — и заговорил ти ше, но быстро, горячечно: — Есть у меня мама. Слава богу, живая. Но она... Ты молодой, ты отсюда выйдешь и будешь жить. Прошу тебя, когда- нибудь съезди на хутор Скиты, это на Дону. Она живет хорошо, с дочерью. Но обо мне будет плакать. Ты съезди и скажи. Не говори про сегодняшнее. Просто скажи, что встречались, были вместе, просил передать только для нее, но чтобы молчала: уехал, мол, далеко, за границу, не могу подать вес ти до времени, до поры. Пусть думает, что живой. Она поверит. Хутор Ски ты, на Дону, тетя Фиса, знают ее... Так и скажи: уехал далеко, за границу. Весть не может подать. Но живой!
Долгое время прошло — час ли, два. И вновь услышал Илья слова спокойные, тихие, обращенные вовсе не к нему:
— Возле воды... У воды надо жить... Просто жить... Все равно где... В Антибе, в Коктебеле, на Скитах, в Коршевитом. Домик у воды и покой. Вот и все. Больше ничего не нужно. Ничего. Остальное все — глупости. А у тебя, парень, все хорошо кончится. Потерпи немного. Тебя не тронут. У тебя не только мамка есть, но и Ангелина...
Откуда он знал про Ангелину, этот неведомый, невидимый во тьме человек?
Ангелина... Одно лишь имя — и уже приходит теплое забытье. Ангелина — она словно старая сказка из дней далеких, детских. “Илюшеч-ка...” — услышал он голос Ангелины ли, мамы Ани, как звал с малых лет. Услышал — и сделалось вдруг светло и тепло, потому что опустилось рядом что-то большое, светлое, теплое.
Это была Ангелина, пышнотелая, в белом платье. А может быть, мама. “Илюшечка...” И он утонул, как в детстве, забылся в теплых женских руках.
Но лишь на срок короткий. Ангелина ли, мама исчезла. И снова рядом горячечное бормотание:
— Все... Все... Ничего нет. К мадаме обращайтесь. Теперь мадама — хозяйка... Теперь я голый-босый. Все у вас и у мадамы... Все. Из дела вы шел. Мама, приеду я, потерпи. Подожди. Галя... Прости... Говорю вам, все у мадамы... Все! Ничего нет! Не мучайте меня, убейте! — Слышно было, как человек вскочил, тут же рухнув, и смолк.
Илья побоялся встать, подойти. Человек вовсе стих, может быть, уснул, а может, и умер.
Но снова из тьмы раздался голос. Спокойный, ровный, словно баюкающий...
— Потерпи. Тебя выручат. Тебе жить и жить. Потерпи... — И тут же, словно обрыв в забытье, бормотание, всхлипы: — Домик у моря... Малень кий. Вода... Небо... И больше ничего не надо. Отпустите, я все отдал. Не мучайте меня. Убейте лучше... — и захлебывался во плаче, стихал.
Черная могильная тьма и могильная тишь; чужая боль на грани жизни и смерти. Сжималось сердце от сокрушенья и страха. Вот так же и сам он скоро будет смерти просить. Единственное утешение — слезы, которые лились и лились, умиряя боль, а губы сами собой шептали и шептали: “Мамочка, мама...”