Мужик тяжело поднялся с полотна и отправился в сторону станции, на мгновенье посмотрев на лейтенанта, и Хиншу стало не по себе: в скользнувших по нему глазах стояла не злоба, не ненависть, а презрение.
Наступала ночь двадцатого мая сорок второго года.
* * *
Кристель мимоходом глянула на себя в зеркало и, как обычно в последнее время, осталась вполне довольна: чуть коротковатый, но точеный носик и яркие карие глаза на круглом, смугловато-розовом лице делали их обладательницу похожей скорее на француженку, чем на немку, и втайне Кристель Хелькопф была этим довольна.
Недавнее разрушение Берлинской Стены проявило слишком много тех национальных черт, которые немцы по эту, южную сторону, предпочитали не замечать или, по крайней мере, не афишировать.
Три месяца назад Кристель с Карлхайнцем, ее уже более чем три года нежным приятелем, совершили, как и тысячи им подобных, небольшое путешествие по ту сторону Стены и вернулись, мягко говоря, несколько обескураженные. Вернее, обескураженной оказалась Кристель – Карлхайнц, внук печально известного нацистского генерала, всегда был настроен к ости[4] враждебно, и этот вояж только укрепил его уверенность в том, что «красные» всегда и везде изгадят все, что могут, даже такую неприступную скалу, как немецкая аккуратность.
Теперь, после всего увиденного там, Кристель было трудно с ним спорить. Эти ветхие огромные здания, созданные неизвестно кем и неизвестно для чего, ибо для людского жилья они вряд ли подходили; эти ужасающие дороги, по которым новоявленные обладатели «порше» и «феррари» пытаются ездить так же, как это делают их западные соотечественники на автобанах Франкфурта и Мюнхена, из-за чего постоянно происходит дикое количество ужасных и нелепых аварий; эти уже с утра нетрезвые рабочие, сидящие с газетой в руках на развалинах каких-то бесконечных строек и потягивающие из мятых пакетов кефир… Подобных примеров было множество, тем более что Кристель упросила Карлхайнца задержаться на пару дней сверх запланированного в надежде найти хотя бы что-нибудь хорошее, а главное – живое. Увы, этим надеждам не суждено было сбыться, наоборот – вечером последнего дня в городе имени создателя «Капитала»[5] ловкий господин из Ульма, успевший открыть на Востоке некое подобие туристического агентства для любопытствующих туристов с Запада, повел их на экскурсию, честно предупредив, чтобы они ничему не удивлялись. После уже привычных долгостроев, бесформенных памятников и как-то натужно улыбавшихся людей, он привел их в серую пятиэтажку, откуда не так давно жильцы были за счет федерального правительства переселены в пригородные коттеджи. Унылые грязно-зеленые стены, давящие потолки, залапанные ситцевые тряпочки на окнах, неприкрытые переплетения поросших плесенью труб… Но главным потрясением для нее явился обнаруженный на полу в одной из жилых комнат остроконечный, едва ли не по пояс человеку, сталагмит, который мучительно напоминал что-то очень и очень знакомое. Карлхайнц, ужасно любивший все неординарное, оживился.
– И что же это? – весело полюбопытствовал он.
– Посмотрите наверх, – сухо пояснил гид. – Видите на потолке крюк?
– Да, – уже менее радостно ответил потомственный тевтон и несколько растерянно взъерошил густые, светлые до белизны волосы.
– Так вот, поясняю: на этом крюке несколько лет висела клетка с попугаем, и милая птичка неустанно гадила, а ее милые хозяева не считали нужным…
Карлхайнц выругался и, схватив побледневшую от дурноты Кристель, выскочил на улицу.
Разумеется, путешествие на этом закончилось, и, возвращаясь в Эсслинген, они всю дорогу молчали: Карлхайнц – оттого что обсуждать, по его разумению, было нечего, а Кристель – мучительно переживая национальную раздвоенность как свою личную.
Поэтому сейчас, поглядевшись в зеркало и в очередной раз найдя в себе сходство с француженкой – несмотря на то, что в ее жилах на шесть поколений назад не было ни капли негерманской крови, – Кристель весело подмигнула своему отражению и спустилась со второго этажа в гараж.
Дом, в котором они жили с Карлхайнцем, принадлежал еще ее прадедушке и был построен на самом излете умиравшего модерна – в нем уже не было капризной грации, но не присутствовала еще и примитивная тяжеловесность. Прадед держал дорогой пивной погреб, остальные поколения семьи Хайгет неуклонно следовали его примеру и достигли определенной известности, отчего даже улица давно называлась Хайгетштрассе. Кристель первая нарушила традицию, став не хозяйкой бездонных бочек, а исполнительным директором первого в их земле приюта равных возможностей. Хотя ей и нравилось жить на улице, где на каждом аккуратном двухэтажном домике красовалась яркая синяя табличка со столь знакомой фамилией.
Усевшись за руль своего новенького «форда-мондео», купленного не столько за рабочие качества, сколько за прекрасные женственные формы, она медленно поехала по утопающей в зелени улочке и прощально махнула рукой с незапамятных времен висевшей на доме узкой пивной кружке – вывеске, недвусмысленно говорившей о профессии жильцов. Впереди Кристель ждали два почти свободных дня: Карлхайнц уехал в Гамбург навестить отца, которому уже давно перевалило за семьдесят, а потом собирался отправиться на очередное испытание новых моделей каких-то агрегатов «Боша», где он работал одним из ведущих конструкторов. Карлхайнц давно предлагал Кристель перебраться в столицу, поближе к его работе, но когда она представляла себе здание компании с пятью огромными черными буквами наверху[6] и несметным количеством машин внизу, ей становилось не по себе, а на память тут же приходила история о том, что именно это слово – на высокой белоснежной стене – было первым, которое она в детстве прочла самостоятельно. Тогда ее радости не было предела, она твердила его на все лады, то шептала, то пела – до тех пор, пока водивший ее на прогулку дядя Хульдрайх не дернул ее резко за рукав розового пушистого пальто.
– Замолчи, несносный ребенок! – необъяснимо зло сказал он. – Это становится уже неприличным!
– Но почему, дядя? – Слово было таким аппетитным, оно так округло скользило в вытянутых колечком губах…
– Потому что именно так нас, немцев, во время войны называли французы. Бош – это… – Хульдрайх замялся, и по его лицу скользнула заметная даже маленькой девочке мучительная гримаса. – Это по-французски означает «свинья».
– О… – испуганно и печально протянула Кристель, не зная, что ответить, и тоже чувствуя себя обиженной такой вопиющей несправедливостью. – Но за что?