В конце беспросветных 1970-х мне в этом отношении повезло. Илья Самойлович Зильберштейн получил после долгих проволочек разрешение с самых верхов выпустить к столетию Блока соответствующий том «Литературного наследства», но до юбилея оставалось мало времени, платных советских литературоведов калачом было не заманить на выполнение за копейки черновой архивной работы вместо того, чтобы за приличные гонорары писать левыми ногами привычную бессодержательную лабуду, и Зильберштейн дал знак набрать команду добровольцев из безработных и сомнительных личностей (я работал, в числе других, вместе с покойной Ирой Якир) и попросил у цгалийского начальства (приходившегося ему супругой) о зеленой улице для занимающихся темой «Блок в переписке и дневниках современников», о выдаче этим шалопаям любых материалов. Так я попал в мир теней авторского вспомсостава серебряного века.
Я приезжал в Москву, Зильберштейн приглашал иногда заглянуть к нему за инструкциями в 7 часов утра, но потом передумывал потакать сибаритству, звонил наутро в 5.30 и говорил, что так он и знал, что я еще сплю вместо того, чтобы готовить к печати новые материалы об Александре Александровиче Блоке, который столь безвременно ушел из жизни, а мог бы еще жить и жить и радовать нас своими новыми замечательными произведениями. Буквально.
Из затеи гениального советского менеджера вышел не том, а пять томов, ставших помимо прочего огромным депозитарием сведений о младших чинах серебряного века.
Исполнению этой почетной, на мой взгляд, обязанности историка литературы – спасти рядового имярека – я и стараюсь учить своих студентов и аспирантов, настаивая на, как пишет Михаил Ямпольский в «Энциклопедии отечественного кино», «понимании иерархии значимости архивных материалов, интересе к маргинальным явлениям и остром неприятии тривиальностей».
Но начинаем мы с обучения основам комментирования. Это не только объяснение малопонятных имен и слов, это ответ не столько на вопрос «что это?», а скорее на вопрос «что вдруг?» или «почему здесь?». И объяснять надо не только беллетристику, а сочинения на всех этажах былой словесности, доходя до самых нижних. Сергей Маковский когда-то вспоминал, как репортеры описывали дуэль Гумилева и Волошина в 1909 году: «всевозможные «вариации» разыгрывались на тему о застрявшей в глубоком снегу калоше одного из дуэлянтов». И вот тут подходит комментатор и напоминает, что газетная писанина всегда подбирает стилистические находки успешливых литературных новинок, а таковой в означенную пору был «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева со взбудоражившей читающую Россию концовкой:
В темноте, на полянке, остановились. В некотором отдалении, за редкими, прозрачными по-зимнему деревьями, молчаливо двигались два фонарика: там стояли виселицы.
– Калошу потерял, – сказал Сергей Головин.
– Ну? – не понял Вернер.
– Калошу потерял. Холодно.
<…> Складывали в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми шеями, с безумно вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый ужасный цветок, высовывался среди губ, орошенных кровавой пеной, – плыли трупы назад, по той же дороге, по которой сами, живые, пришли сюда. И так же был мягок и пахуч весенний снег, и так же свеж и крепок весенний воздух. И чернела в снегу потерянная Сергеем мокрая, стоптанная калоша.
Так люди приветствовали восходящее солнце.
Это занятие – комментирование – приглянулось мне, наверное, еще в школьные годы, может быть, даже когда увидел фильм «Честь товарища» из жизни суворовцев, где продвинутый суворовец сообщал, что «вина кометы брызнул ток» означает пенистое вино урожая 1811 года, года кометы. Потом как-то на взморье при мне обсуждали всем пляжем читавшуюся новинку, повесть «Сержант милиции». Там грабитель Толик пел: «Таганка… Все ночи, полные огня. Таганка… Зачем сгубила ты меня?..» Загоравший рядом, сидевший во времена дела врачей, объяснил, что квазипоэтизм «ночи, полные огня» означает, что в тюрьме на ночь не выключали свет. Это была устная сноска. Наверное, одним из пиков общественного признания комментаторской рутины был 1970-й, когда ленинградцы спрашивали друг друга: «Вы уже видели Милиндера в Сноске?» Это о спектакле Вадима Голикова «Село Степанчиково» в Театре комедии, для которого Яков Гордин написал нового фигуранта – Сноску, персонифицированный комментарий, который сообщал ту реальную подоплеку прозы Достоевского, которую разглядел Тынянов.
Так вот, ремеслу глоссы, ремеслу сноски, этаким вскрикам в манере бессмертного Игната Тимофеевича Лебядкина «Стой-нейди! Варьянт!» или «Что же касается до Никифора, то он изображает природу», мы учимся на семинарах по источниковедению. Мы ищем там начала и концы. Появившееся в 1990-х полное издание «Записных книжек» Ильи Ильфа мы в течение семестра испытывали на предмет комментирования. Нашли, например, что стишки
Наша жизнь – это арфа,Две струны на арфе той.На одной играет счастье, —Любовь играет на другой,
шагнувшие из Ильфа в чаты интернетовских флиртов, – это перевод из австрийца Петера Розеггера. Не знаю, правда, много ли меняет это для читателя Ильфа. Сноска ведь является вмешательством в процесс чтения, за властный окрик «Стой-нейди!» надо отвечать. Это пауза. Это предписанный читателю выход из текста с последующим вторичным входом, перечитыванием – после некоторого схождения в низы текста, после сеанса вручения подсобного знания подстрочным, подвальным помощником. При этом движении взгляда вниз в известном смысле заземляется духовный полет текста, вымысел поверяется скукой справочника, и кажется, что не случайно сигналом к спуску служат цифры, которые «для низкой жизни были». Дж. Сэллинджер назвал сноску эстетическим злом, но это зло необходимо для того, чтобы мы понимали то, что понимал между строк исторический читатель, тот, которому некогда адресовались комментируемые нами сочинения.
Восстановление утраченного понимания – это и есть должностная повинность историка литературы. Само же литературное былое при этом вызывающе меняется на глазах одного поколения, на глазах студентов с первого курса по последний. Одни фигуры укрупняются, важнеют, стремительно делают свою посмертную карьеру, других вот-вот побросают со всех пароходов. Конъюнктура здесь зависит от многих случайностей, они же закономерности. Серенького писателя могут поднять на щит, например, краеведы, земляки, потомки, наконец, «заграница». Мне приходилось в печати6 дивиться казусу двухтомника 1987 года «Новообнаруженный поэт серебряного века» (престижное швейцарское издательство «Петер Ланг»), на который можно наткнуться в библиотеке любого американского университета. Двухтомник включал репринт не возбудившей при своем появлении ничьего внимания книжки «Три победителя» (1910) и перевод этой книжки на немецкий. Книга 1987 года издана племянником и тезкой сочинителя. Рейтинг незаметной фигуры – нетрудно было предсказать – должен был измениться. И вот в этом году вестник одного из старейших российских университетов печатает статью о творчестве творца не первых сил.
…Итак для этого изборника мною выделены, согласно условиям серии, работы, появившиеся в бытность мою сотрудником Еврейского университета, в кампусе на горе Скопус, по-русски – на Дозорной горе. Но за пределами его остались статьи и заметки, посвященные трем постоянным предметам моих интересов – биографии и творчеству Анны Ахматовой7, русско-еврейским литературным связям8, источниковедению истории русской литературы XX века, вернее, ухваткам историко-литературной эвристики9 (в последнем случае добрую половину конкретных примеров, в связи с ошеломительным развитием систем поиска во всемирной паутине, пришлось бы заменять, но зато пришлось бы уделить внимание проблеме ненадежности интернетской эрудиции). Эти три темы – особь статья.
В курсе источниковедения мы исходим из предпосылки ненадежности любого текста. Замысел на пути к читателю испорчен ошибками автора, переписчика, редактора, комментатора, самого читателя, описками и очитками. Я отдаю себе отчет в том, что и предлагаемые далее работы могут содержать неточности, недосмотры, ошибки в реконструкции событий прошлого и в интерпретации текстов. Но одна из педагогических задач обучения нашему промыслу состоит во внушении императива усилия, порыва, прорыва. С текстом надо работать, и только потом, по выходным, предаваться размышлениям об эмоциях, своих и автора, воплощенных и вызванных этим текстом, о всяких вечных ценностях, обнаруженных в нем, о том, что «вы, нынешние, ну-тка!» (как говорил горбуновский генерал-майор, «Вот Херасков умел взять быка за рога. А молодежь!») или, наоборот, что уж нас-то, людей XXI-то века, этим не удивишь, – словом, предаваться обычной непыльной практике сюсюкающих дармоедов, как называет этот вид литведов мой первый соавтор. Но работа, как защищает нас пословица, почти неизбежно связана с ошибками.