моя бабушка хранила в шкафчике в ванной. Я узнала, что это психотропный препарат, его назначают при депрессии, тревожном и бредовом расстройствах.
Я больше не доверяю себе. Вдруг я тоже сойду с ума? Или уже сошла? Я просыпаюсь среди ночи от жутких кошмаров. В одном из них я мчусь по коридорам психушки, выпрыгиваю из окна во двор и в итоге убегаю.
Я записываюсь к психотерапевту, которая помогла мне справиться с депрессией, когда я жила в Мюнхене, и еду к ней в Баварию.
До приема остается немного времени. Я иду в Хазенбергль, бедный квартал Мюнхена. Здесь жила моя биологическая мать. Иногда по выходным она забирала меня к себе. Тут ничего не изменилось, только фасады домов стали пестрыми: серо-бежевые разводы замазали желтой и оранжевой красками. На балконах сушится белье, на лужайках лежит мусор. Я стою перед многоквартирным домом, в нем жила моя мать. Кто-то выходит из подъезда и придерживает мне дверь. Я хожу по этажам, пытаюсь вспомнить, на каком она жила. Кажется, на втором. Ощущаю знакомую подавленность. Мне здесь никогда не нравилось.
Потом я еду на метро в Швабинг, шагаю мимо Йозефсплац с прекрасными старинными церквями, иду на Швиндштрассе. В одном из старых домов с каштанами на заднем дворе жила когда-то моя бабушка. Входная дверь открыта, я поднимаюсь по деревянным ступеням на самый верх. Бабушка была единственной, с кем мне было спокойно и безопасно, но книга о моей семье словно отняла приятные воспоминания. Как бабушка могла полтора года жить на вилле моего деда, которая находилась на территории концлагеря Плашов?
Еще у меня назначен прием в управлении по делам молодежи. Разговариваю с очень милой и отзывчивой сотрудницей. Кое-какие документы мне разрешают прочесть. Я спрашиваю, не отмечено ли где-то, что в детстве мне диагностировали психические расстройства.
Я не знаю многого, что известно другим. Как отвечать на вопросы врача о семейной медицинской истории? Сосала ли я в младенчестве пустышку, какие любила песенки, какая была первая игрушка? Обычно на такие вопросы отвечает мать. А у меня ее не было.
Нет, сообщает мне сотрудница управления, в документах ничего такого нет. Я росла жизнерадостным ребенком, нормально развивалась.
К кабинету психотерапевта я прихожу точно к назначенному времени. Мне необходимо выяснить, какой она тогда поставила диагноз, действительно ли это была депрессия или что-то еще серьезнее. Как она оценивает мое состояние сейчас? Врач успокаивает — тогда она диагностировала именно депрессию. Она добавляет, что, учитывая вопрос, который беспокоит меня сейчас, мне лучше обратиться к ее мюнхенскому коллеге Петеру Брюндлю.
* * *
Психоаналитик Петер Брюндль прекрасно помнит Дженнифер Тиге. «Ко мне пришла уверенная в себе, высокая, красивая женщина и задала конкретный вопрос: как принять семейное прошлое». Брюндль — пожилой мужчина в черном костюме, с седой бородой. Он принимал клиентов в доме старой постройки в Мюнхене, и среди них уже было несколько внуков нацистских преступников. Брюндль говорит: «Насилие и жестокость оставляют глубокий след, который ощущается следующими поколениями. Причем боль приносят не только сами преступления, но и их замалчивание. Этот злосчастный обет молчания в семьях нацистов передается потомкам».
Вина не наследуется, в отличие от чувства вины. По мнению Брюндля, дети преступников бессознательно передают отпрыскам свои страхи, чувство стыда и вины. С этим сталкивается гораздо больше семей в Германии, чем принято думать.
Случай Дженнифер Тиге стоит особняком, поскольку она перенесла двойную травму: сначала приют и удочерение, а потом знакомство с семейной историей.
«Госпоже Тиге крепко досталось, — считает Брюндль. — Даже ее появление на свет можно счесть провокационным, поскольку Моника Гёт родила ребенка от нигерийца. Для Мюнхена начала 1970-х годов это воспринималось как из ряда вон выходящее, а в случае Моники Гёт — дочери коменданта концлагеря — и вовсе неслыханное».
Внуки нацистов, как правило, приходят к Петеру Брюндлю с другими проблемами: депрессией, бесплодием, расстройствами пищевого поведения, страхом неудачи в профессии. Психоаналитик советует им кропотливо изучить прошлое и срубить семейное древо лжи. Только после этого они смогут жить своей, настоящей жизнью.
* * *
Петер Брюндль рекомендует обратиться в Университетскую клинику Гамбурга, в Институт психиатрии. Но специалист, к которому он меня направил, не отвечает на звонки. С каждым днем, проведенным в ожидании, я все больше отчаиваюсь. Мне и правда нужна профессиональная помощь, родным тяжело со мной. Я периодически завожусь, срываюсь на Гётца и на детей. Не могу взять себя в руки, не справляюсь.
Как-то раз прямо с утра я начинаю плакать. Сыновья спрашивают: «Мамочка, ты чего?» Всхлипывая, отвечаю: «Ничего» — и мчусь в отделение неотложной психиатрической помощи при Университетской клинике. Дежурный врач выписывает антидепрессанты. Начинаю их принимать в тот же день.
Через несколько недель я немного восстанавливаюсь. Наконец-то записываюсь к тому психотерапевту по рекомендации. Он встречает меня в безликой приемной. Сразу распознает внутреннюю боль. Когда я рассказываю ему свою историю, он плачет вместе со мной. Становится легче. Больше я не видела у него такой реакции, но в следующие месяцы он всегда рядом.
Снова начинаю бегать. Я люблю находиться наедине с собой. Гулять, выходить на пробежку. Мне очень нравится одна тропинка в лесном массиве Гамбурга. Я бегу в тенистом лесу, дальше по полям, мимо конских пастбищ, потом через небольшой поселок, где в клумбах прячутся садовые гномы. В этом демонстративно идеальном мире есть что-то трогательное. После пробежки у меня ясная голова.
Моя приемная семья еще ничего не знает. Я все ей расскажу перед Рождеством. Мы собираемся в Мюнхене, в доме приемных родителей.
Вот такой подарок я вручила каждому: экземпляр книги о моей матери и толстую биографию Амона Гёта, написанную венским историком, — единственную в своем роде.
Мои приемные родители, Инге и Герхард (мамой и папой я теперь не могу их называть), изумляются и приходят в ужас. Когда я только нашла книгу, у меня мелькнула мысль, что они всё знали о моих биологических родных, но не хотели меня травмировать. Я боялась, что они тоже меня обманывали. Но очень скоро мне стало ясно: родители ничего существенного не утаивали. Их реакция доказывает мою правоту. Они тоже ничего не знали.
Инге и Герхарду всегда было трудно говорить о чувствах. Теперь они цепляются за научные формальности. В биографии Амона Гёта отсутствуют сноски, замечает Герхард. Он уточняет, совпадает ли приведенное количество погибших с данными из других источников. У меня жизнь с ног на голову перевернулась, а они обсуждают сноски! Хорошо, что