Даже если бы я сначала прочёл её, а потом только написал, ничего бы не изменилось. Так сложно определить, что было раньше, а что позже: Голый Оток, Дахау, Порт-Артур… Ясно лишь одно: боль была всегда. Боль присутствует здесь и сейчас. «Пациент испытывает (это значит, я испытываю; наверное, да, испытываю) ощущение, что ему не сообщили всей правды о его происхождении». А я бы посмотрел, доктор, на Вас, если бы кто-то Вам постоянно твердил, что тогда-то и по такой-то причине Вы стали предателем, тогда-то и там-то Вы совершили одно, другое, третье, что планируете сделать то-то и так далее, обо всех Ваших прегрешениях, прошлых и будущих, реальных и мнимых. Со мной такое было в УДБА: мне без конца что-то разъясняли и внушали. Вы, кстати, тоже думаете, что всё обо мне знаете. Ваша же, то есть моя, нозологическая[5] история под номером 485, — вот уж роман так роман…
В общем, проблем у меня хватает. В Ньюгейт я попал по несправедливому решению суда Его Величества Георга IV. Там я очутился среди последних воров и убийц, но сразу заставил всех себя уважать, — недаром я видел смерть и убивал сам на борту датского «Адмирала Жюля» и английского «Сюрпрайз». В камере я писал о нашей религии, истинность которой явлена в Священном Писании и прослеживается в природе. Именно тогда в Ньюгейте я понял, что Слово Господне, обращенное к пророкам, звучит для них, словно гром небесный; пророки же смотрят на людей, оставшихся у подножия горы, сверху вниз, как проповедник Блант глядит на своих прихожан, и из их ртов доносится только деформированное подобие Слова, его обрывок. Так происходит и со мной, когда я вдруг слышу слова, которыми до этого вещал о своих жизненных перипетиях, и мне кажется, что это уже не мои слова вовсе, ни слова, ни перипетии. Знать бы только, кто закидывает мне в рот комья грязи, кто кидает мне в лицо резкие реплики, а то и торты? У них такой странный привкус, — ничего не разобрать, лучше сразу проглотить… Просвещённый правитель нашей южной колонии сэр Джордж однажды сказал, будучи в хорошем расположении духа, что мои приключения кажутся ему невероятными; если честно, я тоже начинаю сомневаться в том, что со мной на самом деле всё это произошло; воспоминания тошнотой подступают к горлу и вызывают рвотный рефлекс; представляю, какое у меня лицо, когда я ощущаю их тяжесть в желудке.
Второй день льёт дождь, он идет не переставая, сотрясает блестящие, лощёные листья эвкалиптов и папоротников. Непреодолимая стена из воды закрывает собой всё: лица, голоса, годы…, Истрию, — она остаётся там наверху, совсем далеко, в другом мире, — странно, теперь мне чудится, что она так близко, будто я гляжу на неё с побережья Барколы, но вот она опять исчезает, растворяется в воздухе…. Сто, а может, и двести лет назад, в тот день, когда наш «Леди Нельсон» вошёл в устье Дервента, в небе было очень много чёрных лебедей: они стаями кружились над нами, и пару раз мне удалось подстрелить нескольких из них. Лебяжье мясо кислит, отдаёт дичиной, время от времени я кидал куски закованным в цепи каторжникам, которых мы должны были выгрузить. Берега Дервента были завалены снопами блестящей гнилью травы, потоки белой, как снег, воды, спотыкаясь о камни, скачками устремлялись в реку, над которой играла переливами водяная пыль, пропитанные влагой брёвна тоже подхватывались и уносились течением, постепенно приобретавшим коричневый оттенок, и мелькал, а затем исчезал в зарослях кенгуру. Там, где сегодня располагается Хобарт, когда-то был дикий лес: среди беспорядочной листвы то виднелись, то пропадали, словно пташки, солнечные лучи, а стволы гигантских вековых деревьев были покрыты грибами и обвиты лишайниками.
И вот там, в той самой бухте Ридсон Коув, где мы высадили каторжных, родился Хобарт Таун. Это произошло 9 сентября 1803 года, — я это помню прекрасно. Приятно, что именно эта дата, а никакая иная, указана в моей автобиографии; это показывает, насколько щепетилен и точен её создатель. Хобарт Таун — первая гражданская, военная и исправительная колония на Земле Ван Димена. Прежде всего, исправительная. Любой город строится на крови, и недаром вскоре после нашей высадки состоялась бойня у Ридсон Крик; возможно, среди убитых туземцев были и те, кто в первый день голышом приходил на борт «Леди Нельсон» с целью обменять свое копье на поджаренного лебедя.
Я это говорю просто ради красного словца: никто никогда не интересовался, что же произошло на самом деле, даже наш достопочтенный священник Кнопвуд закрыл на это глаза. На такое (я имею в виду кровопролитие) все всегда закрывают глаза. Подобным образом поступил и Нельсон, продолжая много часов подряд бомбардировать мой Копенгаген, причем уже после того, как датский флот был потоплен, над объятым пламенем городом был поднят белый флаг в знак капитуляции, а английский адмирал Паркер подал сигнал прекратить огонь. Нельсон подносит подзорную трубу к перевязанному глазу, смотрит, видит лишь темноту, и I'т damned if I see it[6], никакого белого флага. Пушечные ядра продолжают сыпаться на людей, которые уже не предпринимают попыток себя защитить, затем следуют необходимые церемонии сдачи города, адмиралы и высокопоставленные лица принимают и тут же великодушно отдают шпаги поверженным солдатам. Очень удобно иметь повязку на глазу: так ты не замечаешь разворачивающейся у тебя под носом бойни.
Резня там, избиение здесь, заря на севере и заря на юге, — обе возвещают собой восход одного и того же, окрашенного кровью, солнца, и люди, что восхваляют рождающийся новый день, тем хуже для тех, для кого он уже никогда не наступит. Солнце будущего… Как учила Партия, в Истории, а лучше, в кровожадной доисторической эпохе, в которой мы живём и будем жить до тех пор, пока не наступит освобождение, искупление последней мировой революцией, бывают случаи, диктуемые трагической необходимостью, когда зверство приходится побеждать варварскими методами. Таким образом, невозможно разобрать, кто же варвар на самом деле: Тито или Сталин, мы или они, Нельсон или Бонапарт? Последний закончил свои дни на острове Святой Елены, — я причаливал туда разок-другой, — я же, король Исландии, доживаю жизнь здесь, понятия не имею где. «Будьте спокойны, главное, что это знает хоть кто-то, не важно, кто именно, главное, что этот человек когда-то слышал о путешествии и злополучном его завершении».
Кто бы мог предположить тогда, когда мы выгружали здесь каторжников, что через много-много лет меня самого доставят сюда в цепях, — ну это так, к слову, конечно, про цепи я приукрасил — меня в них не заковали даже на корабле с этими несчастными на борту, который плыл сюда из Лондона. На «Вудмане» я был заключённым, но выполнял обязанности хирурга, поэтому мне разрешалось даже есть за одним столом с командным составом. Я бы точно не смог поверить, что когда-то вернусь в Хобарт Таун в качестве каторжного, сюда, в эту бухту, где я загарпунил кита, впервые пойманного и убитого здесь со дня творения. Киты облюбовали это место, их было здесь множество: они приплывали играть, прыскать воду, уверенные, что это только начало мира, счастливое время его созидания, и что им не нужно опасаться никаких гарпунов; между тем, с тех незапамятных времен прошли бесчисленные годы, как гарпуны пронзают и раздирают их плоть, заставляя кровь бить ключом. Мир стар, всё старо, дряхлы и все более малочисленные аборигены, которые должны были быть стерты с лица земли еще Великим Потопом. Природа допустила оплошность, но появились мы и промах этот исправили.
На «Александре», который совершал обратный путь в Лондон, я продолжал охотиться на китов; мы плыли почти двадцать месяцев, пройдя на три тысячи миль больше, чем предполагалось, так как в районе мыса Горн встретили сильнейший ветер и сбились с курса; пришлось огибать Отахеити, остров Святой Елены и бразильское побережье в океане, казавшемся бесконечным. Смотрите, всё скрывается за завесой дождя, частокол из водяных струй и свисающие эвкалиптовые листья затемняют проход, сквозь который виднеется море, оно же там, бескрайнее, как всепоглощающая тьма, облекающая все вокруг. Ребёнком в Копенгагене я часто бегал посмотреть на корабли в порте Нюхавн; порывы ветра между вантами, колышущиеся флаги, запах морской соли, небесно-голубая гладь, — тогда всё это манило меня, как прекрасное свежее утро зовет парнишку из дома на улицу.
Я знаю, доктор, знаю, что думает молодой Хукер, жалкий в патетических попытках быть похожим на своего выдающегося отца, специалиста во многих науках, в особенности же, ботанике. По его мнению, я болтаю без толку и чересчур привираю, что в моих рассказах слишком много кенгуру и китов, а также чрезмерно часто упоминается мыс Горн, ну и, конечно же, он обвиняет меня в плагиате. Это я-то позаимствовал все из книги его отца об Исландии? Да это его отец воспользовался моим неизданным дневником, что до того так удачно для него исчез! Никто кроме меня, истинной жертвы плагиата, не может представить, насколько пустым, беспочвенным является это обвинение! Разве не так? Для меня с самого начала было унизительным слепо доверяться Божьему милосердию и добросердечности читателей, тем не менее, раз я решился написать свою историю, то, стоит полагать, мне отнюдь не казалось справедливым, о чем я и предуведомляю с первых страниц, вверяя себя милости Божьей и состраданию читателей, чтобы «горестные, пусть и поучительные, превратности моей судьбы погрузились бы неоплаканными в непроглядные сумерки долгой безмолвной ночи…».