Нынче вечером, возвратившись домой, Дора Львовна узнала, что больна Капа. По неписаному уставу дома, все русские должны были друг другу помогать в беде, и если бы захворала сама Дора Львовна, у нее тотчас бы появилась и Капа, и генерал, и жилец сверху. Так что в десятом часу она сидела у Капы.
— Ваш сын уже навещал меня,— сказала Капа, слегка улыбнувшись.— Я даже немного его эксплуатировала... он был страшно мил.
Дора Львовна сидела совсем близко и смотрела в воспаленные, несколько тяжелые и затаенные глаза Капы. «Странная девушка... очень странная»...— и не совсем даже давала себе отчет, почему странная. Но такое оставалось ощущение.
— Я сына мало вижу. Так жизнь складывается. Что из него выйдет, не знаю... мне всегда кажется, что я недостаточно на него влияю.
Капа перевела глаза с темными, влажными кругами в сторону — будто не слушала и вовсе не интересовалась тем, что может из Рафы выйти. Дора Львовна почувствовала это и смолкла.
— Доктор у вас был?
— Да... Дора Львовна, знаете какое дело,— вдруг сказала она решительно, точно вернувшись из того мира, где только что находилась,— мне нужны деньги.
— Разумеется, вы нездоровы... Сколько же? Я могла бы вам предложить.
— Нет, предложить... не вы. Мне довольно много. Посоветуйте, где занять... У вас есть богатые дома, где вы массируете. Я могу вексель подписать. За меня на службе поручатся.
— А какая сумма?
— Три тысячи.
— Да, порядочно. Лично я не смогу.
— Я и не говорю, чтобы вы,— сказала Капа холодновато.— Скажите мне, к кому обратиться?
— На что вам такие деньги?
— Нужны.
— Именно три тысячи?
— Именно.
Дора Львовна задумалась. Конечно, среди клиенток ее много состоятельных, есть и очень богатые, для кого три тысячи не деньги. Но не деньги лишь для себя. Дать же взаймы такой Капе... Дора Львовна слишком хорошо знала жизнь, слишком ясно сознавала и свое положение (среднее пропорциональное между учительницей музыки и шофером), чтобы верить в успех. Но добросовестно перебирала в уме фамилии и имена. Гарфинкель? — не вернулись еще из Сен-Жан де Люс. Олимпиада Николаевна? Жалуется на плохие дела... и вечная возня с польским имением... Эйзенштейн? — выдают дочь замуж, сошлются на расходы... Трудно, трудно.
— Что же, вы хотите на юг, что ли, съездить, полечиться на эти деньги? — спросила она — просто чтобы дать выход некоему недовольству.— Или собираетесь зимнюю вещь шить?
— Эти деньги мне необходимы.
Лицо Капы приняло упорное, несколько даже неприятное выражение. «Да, характерец... не скажет, разумеется, ни за что».
Дора Львовна не любила никаких душевных угловатостей. Ее несколько раздражали даже такие, как она считала, «дефективные» черты. Но в ней сидел и врач, спокойный наблюдатель человеческих несовершенств. Врач знал, что на «дефективных» нельзя сердиться. Она пересилила себя — и в ту же минуту нечто сверкнуло в ее мозгу.
— Знаете, вернулась из Америки Стаэле...
— Неужели? Капа оживилась.
— Вызвала меня пневматичкой. Я у ней уже была, работала. Но она нисколько не худеет. Все такая же полная. Да ведь вы ее хорошо знаете. Одним словом, все такая же, несмотря на режим. И такая же восторженная. Обратитесь к ней, попробуйте... скажите, что вам на лечение нужно.
— Стаэле... Я ее так давно не видала. Что же она делает теперь?
Дора Львовна усмехнулась.
— Чего вы хотите от миллионерши. Что вздумается, то и делает. Хорошо еще, что у нее сердце доброе. По крайней мере, не все деньги зря тратит. В Америке приют для негритянских детей устраивала, теперь у нее, кажется, совсем нелепые идеи, но ничего, может быть, и удастся направить ее в разумное русло.
«Разумное русло,— бессмысленно повторила про себя Капа,— Разумная Дора... она всегда все делает разумно». И молча смотрела на крепкие, белые руки Доры Львовны. «А я все неразумное... но безразлично, к Стаэле я пойду».
Дора Львовна сидела прочно, удобно в кресле (она имела особенность: так сидеть, так стоять, так спать в постели, будто сделано это раз навсегда — солидно и никак не опрометчиво). Она рассказывала, что теперь г-жа Стаэле увлекается древне-византийской живописью и носится с особенной мыслью: купить у турецкого правительства право на расчистку одной мечети, где подозреваются ранние фрески.
— В сущности, вы, как хорошо ее знающая, могли бы извлечь из нее и некоторую пользу для эмиграции. Всюду столько нужды. Детские приюты, убежища для престарелых, вместо этих нелепостей с турецкими мечетями...
«Началось разумное... и доброе, и полезное,— думала Капа, все бессмысленно глядя на Дору Львовну.— Ничего, она честная массажистка и член разных обществ. Так и надо. Она и поможет. Устроит. На таких мир держится... А я свое сделаю. Я не такая добрая, на беженские дела мне наплевать, но я сделаю. Свое сделаю. Хочу и сделаю».
— Спасибо,— сказала она.— Мне только нужно теперь выздороветь. Я непременно схожу к Стаэле.
* * *
То, что предлагала Дора Львовна, могла бы сообразить Капа и сама. Но Стаэле вела настолько кочевую жизнь (нынче в Америке, завтра в Сирии, а там в Копенгагене), что Капа не считала ее здешней. И когда мысленно прикидывала, к кому обратиться, о ней не подумала. Впрочем, были причины и особые... О той полосе жизни своей она не любила вспоминать. Но теперь Дора Львовна как бы разбудила ее. В приоткрытую дверь былое поползло. Капа разволновалась. Если бы Дора Львовна, мирно спавшая сейчас в своей прохладной и гигиенической постели, знала, что у Капы даже температура повысилась, вряд ли осталась бы она довольна. А Капа вертелась, вспоминала, раз поднялась даже, подошла к окну и посмотрела в сад. Было темно. Каштаны иногда шелестели под ниспадавшим ветром, да на Эйфелевой башне, видневшейся в узкой полоске меж крыш, пробегали таинственные нервные сигналы: голубовато-зеленое струение, а над ним вдруг грозно мигал красный глаз. Спят все, кроме ночи да дьявола. Легкое зарево Парижа над полуоблетевшими деревьями — трепещет, тоже имеет двусмысленное выражение. Да и вся тьма эта полна неблагожелательного, мрачного. Ах, если б можно было прижаться к кому-нибудь, если б не вечное это, проклятое одиночество!
Она вдруг рассердилась и на Анатолия Иваныча. Зачем, собственно, он поселился тут под самым ее носом? Ну ладно, было и было, да ничего больше нет, она и видеть его не хочет — а вот нужно почему-то здесь постоянно о себе напоминать...
Капа вернулась на постель озябшая, ее знобило и она была почти зла. Мысленно послала даже к черту и Анатолия Иваныча и Стаэле.
Не так легко было заснуть, не так легко и спалось. Но утром сразу оказалось, что ничего ей более не интересно, кроме этого. Жизнь, служба, болезнь — полусон, полупрозябание. Одно настоящее. Одно нужное — и теперь из-за случайных слов Людмилы, Доры Львовны жизнь вновь направляется в неожиданную сторону.
Поскорее выздороветь и бежать... Туда, пока Стаэле не уехала.
И несколько дней-ночей минуло незаметно: в днях — зашел доктор, навестил генерал, Рафа, Дора Львовна. В ночах — тяжелый сон и зарево Парижа.
* * *
Очень тихое утро, серо, влажно. Оставшиеся на каштанах листья совсем буры — так намокли, что по временам падают с них капли. Блестят асфальтовые мостовые. Шоферы медленнее шуршат по ним: из опасения поскользнуться. Но сам изящно-серый Париж ведет вечный свой круговорот — в непрерывном потоке прохожих, скользящей волне машин, в запахе сырости, бензинового дымка, дамских духов.
Мимо Прюнье проходит Капа, еще не совсем оправившаяся, с глубокими подглазниками, к Этуали. Вокруг Арки бессменное движущееся кольцо. Все в одном направлении, вечно куда-то ввинчиваясь, бегут автомобили, сколько их, куда — но не остановишь, без конца, без начала льются...
Капе все здесь насквозь знакомо. Вот трехэтажный дворец с садиком, вот rue Tilsitt [улица Тильзит (фр.).] — Стаэле тут недалеко, в улице близ этой карусели-Этуали.
Тяжелая калитка, гравий, мокрые кусты, окна зеркальные... И глицинии под окном — и ее собственное окошко в третьем этаже, рядом с комнатой прислуги. К этой самой калитке подавал года два назад Анатолий Иваныч в белом кожаном пальто и черной фуражке тяжело-легкий автомобиль: темный, блестящий, с зеркальными стеклами, куколкой внутри и букетом фиалок. Вместе со Стаэле выходила она — Капа, тогда была лучше одета, но скромно... как mademoiselle de compagnie [компаньонка (фр.).] и учительница русского языка. Фантастика, фантастика!
Но теперь без фантастики позвонила — отворила сухая, застарелая горничная с каменным лицом. Капа передала карточку.
— Мадемуазель пьет кофе. Вам придется подождать. «Знаю, что пьет. Десять часов — все то же». Капа проходит в серую гостиную, садится под голубой вазой с золотыми разводами. Обстановка — светлый модерн. Со стены глядит все тот же Вламэнк (мрачный осенний пейзаж с лужами), как же все в чистоте слепительно, безмолвно, музейно. Зеркальное окно полно серебряного света — заливает он куст мелких розовых цветов, перед окном стоящих. Дверь в столовую приоткрыта. Знакомый женский, слегка заикающийся голос: