Неукротимая страсть служить в армии превозмогла все: Надежда Андреевна Дурова, в замужестве Чернова, отказалась до конца своих дней от «преимуществ женского пола», от мужа, сына, привычного круга общения, именуясь в документах сначала Андреем Дуровым (по отцу), а потом Андреем Александровичем Александровым (в честь императора Александра Павловича, даровавшего ей исключительное право служить в армии в чине офицера). Если бы сердце женщины-воина дрогнуло перед неизбежностью утрат, тяжких трудов и опасностей, ее военное приключение оказалось бы кратким фарсом, но она (или все-таки он — воин?) стойко двинулась по избранной стезе: «Мне дали мундир, саблю, пику, так тяжелую, что мне кажется она бревном; дали шерстяные эполеты, каску с султаном, белую перевязь с подсумком, наполненным патронами; все это очень чисто, очень красиво и очень тяжело! Надеюсь, однако ж, привыкнуть: но вот к чему нельзя уже никогда привыкнуть, так это к тиранским казенным сапогам! Они как железные! <…> я точно прикована к земле тяжестию моих сапог и огромных брячащих шпор!»{12} В литературно обработанных «Записках кавалерист-девицы» начало ее военной стези запечатлено так: «Наконец мечты мои осуществились! я воин! коннополец! ношу оружие! и, сверх того; счастие поместило меня в один из храбрейших полков нашей армии!»{13} В действительности же, разговорный стиль и образ мышления отважной провинциалки был менее изящным, о чем позволяют судить начальные строки ее автобиографии, не «облагороженные» рукой А. С. Пушкина: «Родился я (sic!) в 1788 году (на самом деле в 1783 году. — Л. И.), в сентябре. Которого именно числа не знаю. У отца моего нигде это не записано. Да, кажется, нет в этом и надобности. Можете назначить день, какой вам угодно. На 17-м году от роду я оставил дом отцовский и ушел в службу»{14}. Что ж, в жизни Надежда Дурова изъяснялась менее изящно, чем литературная героиня, но зато подлинный слог ее сочинений наглядно убеждает в том, что, по словам Суворова, «с нами говорит солдат».
Отметим, что во всех перечисленных случаях возгоранию страсти служить Отечеству, и особенно на военном поприще, способствовали примеры соседей, родственников, родителей и, наконец, самого монарха. Вернемся опять к рассказу о воронежском детстве M. М. Петрова и о его отце, сыгравшем столь значительную роль в воспитании своих сыновей: «Отец наш, наслушавшись в его малолетстве от самовидцев о трудах "первого императора", часто приводя нас на опустелую верфь и к домику его и рассказывая о всем, что, где и как было там, говорил нам: "Дети! Вы родились на священных следах Великого Петра, трудившегося тут до изнеможения на верфи корабельной и приносившего в этом храме молитвы Царю царей, повергая в них под благословение Его свои благотворные думы и горести сердца, терзанного исчадиями крамол и заматерелого суеверства. Ежели и простой случай дал нам прозванье Петровы, то и тогда примите его святынею, по имени Великого Петра, и идите путем военной чести Отечества, любите просвещение, будьте праводушны, не бойтесь говорить правду по присяге, ибо правде помогает Бог"»{15}.
Не менее значительным для четырех братьев Петровых оказалось появление в их медвежьем углу под Воронежем многочисленных родственников, всемерно «содействовавших воинской славе России»: «Прибытие в домовый отпуск родных братьев отца нашего, одного в красивом мундире инфантерийского офицера, а другого в казистом гусарском наряде, восхитило нас о будущей участи нашей; возвращение же в отставку поручика Алтухова, двоюродного им по матери их брата, объяло души наши и повлекло к полному разумению военных бурь, шатающих, возвышающих и освящающих честь и сокращающих неугомонное человечество. Этот мужественный стройный старец-герой 1-го гренадерского полка Елизаветы I и Екатерины II, без правого глаза от пули с проткнутым скулом той же стороны и без левого уха, сдернутого картечью, имел необыкновенный дар слова для выражения военных картин. Он был еще и крестным отцом одного из нас — Николая — и приезжал к нам гостить из деревни своей Никоновой, находящейся от Воронежа в 35 верстах на реке Усмане, и рассказывал отцу нашему и особливо двум старшим братьям моим, готовившимся отправиться в армию, о штурмах и полевых битвах войн: Семилетней, прусской и турецкой графа Румянцова, им испытанных; и мы, два меньших кантониста воронежского дворянства, быв около седьмых годов жизни, таращили глаза на выразительные высказы истерзанного лица дяди нашего; и порывы победоносного голоса его усвоялись слуху нашему по жребию, ожидавшему нас»{16}.
А как счастливы были те дворянские семьи, которых царственные особы удостаивали собственным посещением! Так, С. Н. Глинка, спустя много лет, живо вспоминал приезд в их имение императрицы Екатерины II, единым росчерком пера решившей судьбу мужского потомства славного рода смоленских дворян. «И теперь еще помню то очаровательное мгновение, когда брат мой Николай <…> резво и смело плясал перед царицей, звонким голосом заводя родную нашу песню: "Юр Юрка на ярмарке". Вижу теперь, как она, нежная матерь отечества, посадила его на колени; вижу, как брат играл орденской ее лентой; слышу, как смело сказал ей:
— Бабушка, дай мне эту звезду!
— Служи, мой друг, — отвечала Екатерина, — служи, милое дитя, и у тебя будут и ленты, и звезды; и тут же собственноручной рукой записала его и меня в кадетский корпус»{17}.
«В блаженном 18 (веке) любая жизнь была романом», — утверждал М. Ю. Лермонтов. И с этим нельзя не согласиться, обратившись к воспоминаниям тех, кто жил или, по крайней мере, помнил те времена. Это был, безусловно, век сильных личностей, встреча с которыми могла перевернуть жизнь, определить судьбу, оставить в ней неизгладимый след. Встречу с Екатериной Великой или с кем-нибудь из ее сподвижников-«орлов» современники расценивали как веху на пути, своего рода определяющий знак, запечатленный в семейных преданиях. Сам за себя говорит исторический анекдот, рассказанный чиновником А. Л. Майером, другом семьи полководца М. Б. Барклая де Толли: «Однажды бригадирша Фермелеен прогуливалась по Петербургу в карете с трехлетним Барклаем. Мальчик, прикоснувшись к дверцам кареты, которая отворилась, выпал. В это время мимо проезжает князь Потемкин. Увидев вывалившегося из кареты ребенка, князь вышел из экипажа, поднял его и, найдя его совершенно невредимым, предал его г-же Фермелеен, сказав: "Этот ребенок будет великим мужем"»{18}. Стоило ли после этого удивляться, увидев в Военной галерее Зимнего дворца портрет фельдмаршала М. Б. Барклая де Толли в полный рост на фоне покоренного Парижа?
Кстати, воспоминание А. Л. Майера не единственное упоминание о решительном влиянии «блистательного князя Тавриды» на судьбу будущих героев 1812 года. Обратимся к рассказу артиллерийского офицера Ивана Степановича Жиркевича, земляка вышеупомянутого С. Н. Глинки: «Я родился в Смоленске 1789 года, мая 9-го дня, поутру, в половине шестого часа, в тот самый момент, когда князь Потемкин имел въезд в сей город и был приветствован, как фельдмаршал, пушечными выстрелами; бабушка, принимавшая меня, тогда же изрекла пророчество матери моей, что я буду губернатором, — и эта идея, с самого юного возраста моего, была для матери моей постоянною, так что я более ста раз слышал от нее слова сии, и, так сказать, надежду, что оное пророчество сбудется тогда, как сам я вовсе и помышления о себе не имел.
Едва исполнилось мне пять лет, в 1795 году, без малейшего, особого ходатайства, по одному прошению отца моего, записан я был в Сухопутный Шляхетный кадетский корпус и, как рассказывали мне, был последний недоросль, помещенный в корпус распоряжением добродетельного графа Ангальта, — чему я очень верю, ибо зачисление мое значится в актах 12 июля, а смерть графа последовала в том же месяце. В сентябре сего года привезли меня в Петербург и с этого дня я начал жить, так сказать, сам собою»{19}.
Кстати, почти в это же время к вратам того же кадетского корпуса подвезли и другого малолетку из дворянской семьи скромного достатка — Павла Христофоровича Граббе. Вот что он сообщал о своей «первоначальной молодости»: «Я родился в 1789 году 21 декабря, на Ладожском озере, где отец мой, в чине титулярного советника, занимал какое-то гражданское место. Ранняя женитьба заставила его, кажется, оставить военную службу еще в чине поручика какого-то, кажется, Симбирского гренадерского полка. Только первые четыре года младенчества провел я в родительском доме; потом отвезен в Петербург, в дом друга отца моего, инженер-генерала Степана Даниловича Микулина, который определил меня в Сухопутный Кадетский корпус в 1794 году, где уже застал я старшего моего брата Карла, за два года перед тем туда отданного. Здесь провел я одиннадцать лет, от нянек, которые меня приняли, до эполет артиллерийского подпоручика, с которыми выпустили. Этому периоду принадлежат важные впечатления, оставленные в душе отрока видом Екатерины, Павла, Суворова — различно бессмертных в истории России и человечества. Граф Ангальт умер в год моего определения в корпус, но благодарная и нежная об нем память детей, конечно, долго еще способствовала к развитию в них благороднейших побуждений»{20}. Заметим, что для выпускников кадетских корпусов стаж военной службы начинался со дня зачисления в корпус, что впоследствии было очень важно для производства в следующий чин и получения наград.