Джон Шейд и я, мы никогда не обсуждали никаких моих личных невзгод. Наше тесное дружество обреталось на более высоком, исключительно интеллектуальном уровне, там, где отдыхаешь от чувственных смут, а не делишься ими. Преклонение перед ним было для меня своего рода альпийским целением. При каждом взгляде на него я испытывал грандиозное ощущение чуда, особенно в присутствии прочих людей, людей низшего ряда. Особое очарование придавало этому чуду пониманию мною того, что они не чувствуют, как я, не видят, как я, что они принимают Шейда за должное вместо того, чтобы, так сказать, всеми жилками впитывать романтическое приключение — близость к нему. Вот он, говорил я себе, вот голова, содержащая мозг особенной разновидности — не синтетический студень, закупоренный в черепах окружающих. Он смотрит с террасы (в тот мартовский вечер — с террасы дома проф.Ц.) на дальнее озеро. Я смотрю на него. Я свидетельствую уникальный физиологический феномен: Джон Шейд объясняет и переделывает мир, вбирает его и разбирает его на части, пересопрягая его элементы в самом процессе их накопления, чтобы в некий непредсказуемый день сотворить органичное чудо — стихотворную строчку — совокупление звука и образа. И я испытываю такой же трепет, как в раннем детстве, когда за чайным столом дядюшкина замка следил за фокусником, сию минуту дававшим фантастическое представление, теперь же мирно глотавшим ванильное мороженое. Я таращился на его пудренные щеки, на волшебный цветок в петлице, прошедший в ней через последовательность разнообразных превращений и успокоившийся, наконец, в образе белой гвоздики, и особенно на восхитительные, текучие с виду пальцы, способные по его желанию закрутить чайную ложку и превратить ее в солнечный луч или сделать из блюдца голубку, запустив его ввысь.
Поэма Шейда — это и впрямь внезапный всплеск волшебства: седоволосый мой друг, мой возлюбленный старый фокусник сунул в шляпу колоду справочных карточек — и вытряс оттуда поэму.
К этой поэме нам и следует теперь обратиться. Мое Предисловие было, уверен, не слишком скупым. Иные заметки, построенные как живой комментарий с места событий, определенно удовлетворят и самого ненасытного читателя. И хоть эти заметки следуют — в силу обычая — за поэмой, я посоветовал бы читателю сначала ознакомиться с ними, а уж потом с их помощью изучать поэму, перечитывая их по мере перемещенья по тексту и, может быть, покончив с поэмой, проконсультироваться с ними третично, дабы иметь законченную картину. В случаях вроде этого мне представляется разумным обойтись без хлопотного перелистывания взад-вперед, для чего следует либо разрезать книгу и скрепить вместе соответственные листы произведения, либо, что много проще, купить сразу два экземпляра настоящего труда, которые можно будет затем разложить бок о бок на удобном столе, не похожем на шаткое сооружение, на котором рискованно царит моя пишущая машинка в этом жалком приюте для престарелых моторов с каруселью внутри и снаружи моей головы, во множестве миль от Нью-Вая. Позвольте же мне сказать, что без моих примечаний текст Шейда попросту не имеет никакой человеческой значимости, ибо человеческой значимости такой поэмы, как эта (слишком робкая и сдержанная для автобиографического труда, с выпуском массы бездумно отвергнутых содержательных строк), не на что опереться, кроме человеческой значимости самого автора, его среды, пристрастий и проч., — а все это могут ей дать только мои примечания. Под таким замечанием мой бесценный поэт, вероятно, не подписался бы, но — к добру или к худу — последнее слово осталось за комментатором.
ЧАРЛЬЗ КИНБОТ
19 октября 1959 года, Кедры, Ютана
БЛЕДНОЕ ПЛАМЯ
(Поэма в четырех песнях)
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
1: Я тень, я свиристель, убитый влетПодложной синью, взятой в переплетОкна; комочек пепла, легкий прах,Порхнувший в отраженных небесах{1}.Так и снутри удвоены во мнеЯ сам, тарелка, яблоко на ней;Раздвинув ночью шторы, за стекломЯ открываю кресло со столом,Висящие над темной гладью сада,10: Но лучше, если после снегопадаОни, как на ковре, стоят вовне —Там, на снегу, в хрустальнейшей стране{2}!
Вернемся в снегопад: здесь каждый клокБесформен, медлен, вял и одинок.Унылый мрак, белесый бледный день,Нейтральный свет, абстрактных сосен сень.В ограду сини вкрадчиво-скользящей{3}Ночь заключит картину со смотрящим;А утром — чьи пришпоренные ноги20: Вписали строчку в чистый лист дороги? —Дивится перл мороза. Снова мыНаправо слева ясный шифр зимыЧитаем: точка, стрелка вспять, штришок,Вновь точка, стрелка вспять... фазаний скок!Се гордый граус, родственник тетеркиКитаем наши претворил задворки.Из "Хольмса", что ли{4}: вспять уводит след,Когда башмак назад носком надет.
Был люб мне, взоры грея{3}, всякий цвет.30: Я мог сфотографировать предметВ своем зрачке. Довольно было мнеГлазам дать волю или, в тишине,Шепнуть приказ, — и все, что видит взор, —Паркет, гикори лиственный убор,Застрех, капели стылые стилеты{5}На дне глазницы оседало где-тоИ сохранялось час, и два. ПокаВсе это длилось, стоило слегкаПрикрыть глаза{6} — и заново узришь40: Листву, паркет или трофеи крыш.
Мне в толк не взять, как видеть нашу дверьМальчишкой мог я{7} с озера: теперь,Хотя листва не застит, я не вижуОт Лейк-роуд ни крыльцо, ни даже крышу.Должно быть, здесь пространственный извивСоздал загиб иль борозду, сместивНепрочный вид, — лужайку и потертыйДомишко меж Вордсмитом и Гольдсвортом{8}.
Вот здесь пекан{9}, былой любимец мой,50: Стоял в те дни, нефритовой листвой,Как встрепанной гирляндой, оплетенный,И тощий ствол с корою исчервленнойВ луче закатном бронзой пламенел.Он возмужал, он в жизни преуспел.Под ним мучнистый цвет на бледно-синийСменяют мотыльки — под ним донынеДрожит качелей дочкиных фантом{10}.
Сам дом таков, как был. Успели в немМы перестроить лишь одно крыло —60: Солярий там: прозрачное стекло,Витые кресла и, вцепившись крепко,Телеантенны вогнутая скрепка{11}Торчит на месте флюгера тугого,Где часто{12} пересмешник слово в словоНам повторял все телепередачи:"Чиво-чиво", повертится, поскачет,Потом "ти-ви, ти-ви" прозрачной нотой,Потом — с надрывом "что-то, что-то, что-то!"Еще подпрыгнет — и вспорхнет мгновенно70: На жердочку, — на новую антенну{13}.
Я в детстве потерял отца и мать{14},Двух орнитологов. ВоображатьЯ столько раз их пробовал, что нынеИм тысячи начту. В небесном чине,В достоинствах туманных растворясь,Они ушли, но слов случайных связьПрочитанных, услышанных, упряма:"Инфаркт" — отец, а "рак желудка" — мама.
Угрюмый собиратель мертвых гнезд80: Зовется "претеристом"{15}. Здесь я рос,Где нынче спальня для гостей. Бывало,Уложен спать{16}, укутан в одеяло,Молился я за всех: за внучку няниАдель (видала Папу{17} в Ватикане),За близких, за героев книг, за Бога.
Меня взрастила тетя Мод{18}. НемногоЧудачка — живописец и поэт,Умевший точно воплотить предметИ оживить гротеском холст и строчку.90: Застала Мод малютку, нашу дочку.Ту комнату мы так и не обжили{19}:Здесь сброд безделиц{20} в необычном стиле:Стеклянный пресс-папье{21}, лагуна в нем,Стихов на индексе раскрытый том(Мавр, Мор, Мораль), гитара-ветеран,Веселый череп и курьез из "Сан":"'Бордовые' на Чапменском Гомере{22}Вломили 'Янки'" — лист прикноплен к двери.
Мой бог скончался юным. Поклоненье100: Бессмысленным почел я униженьем.Свободный жив без Бога{23}. Но в природеУвязнувший, я так ли был свободен,Всем детским небом зная наизустьЗлатой смолы медвяный рыбий вкус?В тетрадях школьных радостным лубкомЖивописал я нашу клетку: комКровавый солнца, радуга, муарКолец вокруг луны и дивный дарПрироды — "радужка"{24}: над пиком дальним110: Вдруг отразится в облаке овальном,Его в молочный претворив опал,Блеск радуги, растянутой меж скалВ дали долин разыгранным дождем.В какой изящной клетке мы живем!
И крепость звуков: темная стенаОрдой сверчков в ночи возведена, —Глухая! Замирал я на холме,Расстрелянный их трелями. Во тьме —Оконца, доктор Саттон{25}. Вон Венера.120: Песок когда-то времени был меройИ пять минут влагались в сорок унций{26}.Узреть звезду. Двум безднам ужаснуться —Былой, грядущей. Словно два крыла,Смыкаются они — и жизнь прошла.
Невежественный, стоит здесь ввернуть,Счастливее: он видит Млечный Путь,Лишь когда мочится. В те дни, как ныне,Скользя по веткам, увязая в тине,Бродил я на авось. Дебел и вял,130: Мяча не гнал и клюшкой не махал{27}.
Я тень, я свиристель, убитый влетПоддельной далью, влитой в переплетОкна{28}. Имея разум и пять чувств(Одно — чудное), в прочем я был пустИ странноват. С ребятами игралЯ лишь во сне, но зависти не знал, —Вот разве что к прелестным лемнискатам{29},Рисуемым велосипедным скатомПо мокрому песку.Той боли нить,140: Игрушку Смерти — дернуть, отпустить —Я чувствовал сильней, пока был мал.Однажды, лет в одиннадцать, лежалЯ на полу, следя, как огибалаИгрушка{30} (заводной жестяный малыйС тележкой) стул, вихляя на бегу.Вдруг солнце взорвалось в моем мозгу!И сразу ночь в роскошном тьмы убранствеСпустилась, разметав меня в пространствеИ времени, — нога средь вечных льдов{31},150: Ладонь под галькой зыбких берегов,В Афинах ухо, глаз — где плещет Нил,В пещерах кровь и мозг среди светил.Унылые толчки в триасе, тениИ пятна света в верхнем плейстоцене,Внизу палеолит, он дышит льдом,Грядущее — в отростке локтевом.Так до весны нырял я по утрамВ мгновенное беспамятство. А там —Все кончилось, и память стала таять.160: Я старше стал. Я научился плавать.Но словно отрок, чей язык однажды{32}Несытой девки удоволил жажду,Я был растлен, напуган и заклят.Хоть доктор Кольт твердил: года целят,Как он сказал, от "хвори возрастной",Заклятье длится, стыд всегда со мной.
ПЕСНЬ ВТОРАЯ