Но заметив, что Алим его совсем не слушает, Гриша умолк, почесал переносицу острым, как клюв совы, ногтем и смиренно сообщил:
– Я сегодня всю ночь труды товарища Карла Маркса прорабатывал… Оптический обман-с, доложу я вам.
– Что такое? – нахмурился Алим.
– Нет… Это я так… На свои туманные мысли.
С клена упала в бочку с водой желтая гусеница. Барахтаясь, она старалась подплыть к краю и вползти на доски.
– Вот так и я, – усмехнулся Алим.
В конце тропинки, сбегающей по саду к Волге, показалась высокая фигура Мустафы. Он легко толкнул калитку, вошел и, покачивая широкими плечами, стал подыматься в гору. Братья не виделись со вчерашнего вечера. Мустафа подошел к столу, улыбнулся щербатым ртом и коротко бросил:
– Здоро́во, честная компания.
Алим кивнул ему головой, Гриша же встал, пошатнулся и изобразил что-то вроде поклона.
– Водочку пьем? – осведомился Мустафа и присел на обрубок бревна. – Ну и жарища! Продыхнуть некуда.
– Не угодно ли рюмочку, Мустафа Алимыч! – предложил Гриша.
– Тут и без водки околеешь. Хотя – одну, пожалуй, протащу.
Алим молчал. Мустафа искоса наблюдал за ним. Он хорошо знал брата, знал, что Алим горяч, зол, но и отходчив. И он пытался угадать: отошел уже Алим или нет. Лично ему, Мустафе, вчерашняя сцена уже казалась каким-то кошмарным сном, дикой вспышкой, недостойной ни его, ни брата. И он с горечью заметил, что Алим еще дуется, еще прячет глаза от него…
– А я в лабазе был. Опять ящик с печеньем пропал. Кладовщик – на грузчиков, грузчики – на кладовщика… чёрт их разберет, – огорченно проговорил Мустафа.
– Ни кладовщик, ни грузчики не виноваты. Маковкин, наверно… сам зав и утянул, – глухо сказал Алим.
Мустафа наклонил голову, пытаясь заглянуть в глаза Алиму, но снова не поймал взгляда брата.
– Я тоже так думаю… Наверно он. Знаешь, я даже в лицо это ему сказал. Эх, как он поднялся! Схватил…
Мустафа вдруг умолк. Он хотел было рассказать, как Маковкин схватил в бешенстве железный шкворень и бросился на него, на Мустафу, и как кладовщик отнял у Маковкина шкворень и помирил их. Он хотел было все это рассказать, но сцена в лабазе так напомнила вчерашнюю их, братьев, ссору, что он не решился на это, и только сейчас, когда уже почти рассказал ее, понял, как нелепо похожи они.
– Схватил… Что схватил? – спросил Алим и первый раз взглянул на брата. Взгляд его был угрюм и непонятен.
– Ничего… так, ерунда… – замялся Мустафа и вдруг спросил: – Манефа дома?
Алим вздрогнул, вытер потное лицо яркой бархатной феской и тихо ответил:
– Нет… Ходит где-то…
Мустафа взял положенную Алимом на стол феску и нахлобучил ее себе на голову.
– Положи феску… – попросил брат.
Мустафа облокотился на стол и мягко сказал:
– Алим, чего ты злишься? Ну поругались и хватит. Брось, Алим. Ведь мы братья с тобой. Ну, я вот уеду скоро… А ты подумай, что бы вчера получилось, если бы я вовремя не вошел… Ты только подумай, Алим… А ты сердишься.
Алим посмотрел на мирно уснувшего Гришу и, усмехнувшись, ответил:
– А ничего бы не получилось… особенного.
Мустафа быстро повернулся и молча пошел в дом. Через минуту он возвратился с байковым одеялом в руках.
– Ты куда? – спросил Алим.
– В малинник, спать… А жара спадет – пойду на пристань груз принимать, – ответил Мустафа, прошел под гору в конец сада и скрылся в кустах малины.
Гриша Банный, приоткрыв один глаз, долго следил за его фигурой и, снова зажмуриваясь, издал сладкий звук, похожий на зевок. Алим толкнул его под столом ногой.
– Гриша! Спишь?
– Н-нет… Что вы-с… – встрепенулся Гриша. – Так, в сладких мечтаниях пребываю-с… Об утраченной молодости, главным образом…
Алим бодро тряхнул головой, точно отбросив какую-то мысль, и выпил рюмку водки.
– Гриша, верно, что ты незаконнорожденный сын князя Сумарокова, что имение держал под Костромой? – весело осведомился он.
– Слухи-с, наглые слухи-с, имеющие целью умалить мое пролетарское достоинство, – возразил Гриша. – Папаша мой был, с позволения сказать, беспутной фигурой на Мильонной улице в Нижнем Новгороде… крючник. Двадцать пудов один из трюма выносил.
– Слушай, Гриша, – наклонясь и понижая голос, уже серьезно спросил Ахтыров, – а женат ты был?
– Н-нет… не был… Так, в незаконных связях, были случаи… Страдал через это непомерно… Особенно телесными повреждениями… Мужья бывают, доложу я вам, чрезвычайно сильны и злы, как цепные псы-с…
Ахтыров с силой ударяет по столу кулаком. Вдребезги разбивает тарелку. Гриша Банный вскакивает и, выгнув спину нотным ключом, описывает небольшой круг за кустами малины. Робко возвращается и боком подходит к столу.
Глаза Ахтырова наливаются кровью, вздуваются синие жилы на толстой шее.
– А ты скажи мне, Гриша: что делать, если жена тебя не любит, а ты ее… как… как мальчишка любишь, жить без нее не можешь… Часу прожить без нее не можешь, как рыба без воды… Что тогда делать, Гриша? Скажи – что?
Он задыхается и вопросительно смотрит на Банного, вращая покрасневшими белками.
– Не любит меня Манефа, не любит… И никогда не любила… А с первого дня свадьбы – ненавидит… Вот уж два года, как ненавидит лютой ненавистью… За что, Гриша? За что? А?
Гриша Банный осторожно садится на кончик стула, моргает белыми ресницами.
– Н-да… это дело сложное, – тихо говорит он. – Нужна привязанность… Нежность надо к жене больше проявлять…
– Ах, все это не то! – досадливо машет рукой Алим и спокойнее добавляет: – Не в этом дело… Мало, что ль, ей моей нежности… Хоть пруд пруди этой нежностью…
Гриша приободряется, – на память ему приходит маленькая историйка, и он немедленно приступает к ее изложению:
– Да-с… с женами много беспокойства. Самое главное, надо учуять, когда она к другому, так сказать, предмету потянется… Не пропустить именно этот момент, а то пойдут беды великие и великие неприятности, влекущие за собой иногда и публичное посрамление. Например, в двадцатом году мне пришлось наблюдать такую комбинацию: один полковой командир, удирая от поручика, который застал его, с позволения сказать, в постели с родной женой, – залез в бочку из-под дегтя… А был он, доложу я вам, в совершенно отвлеченном виде, то есть в одних кальсонах… Ну-с, сами понимаете: деготь черный, кальсоны белые…
Ахтыров вдруг дико рвет ворот защитной гимнастерки – с треском летят в стороны пуговицы – падает головой на стол и плачет тяжелым мужским плачем. Гриша Банный на этот раз не проявляет никакого испуга. Он пощипывает редкую бородку и несколько минут сидит неподвижно, наблюдая, как вздрагивают от рыданий плечи Алима; в белесых глазах Гриши вспыхивает светлый голубой огонек, он тихо встает и, бесшумно ступая по траве босыми костистыми ногами, идет к калитке сада…
IV
Мустафа долго не мог уснуть. Лежа на спине, он видел глубокое синее небо в темной рамке малинника. Несмотря на жару, оно казалось холодным и чужим. Перекликались в кустах птицы, шумели на берегу купающиеся дети. Мустафа слышал, как скрипнула калитка за Гришей Банным, слышал его робкие тихие шаги, потом слышал, как хлопнула дверь в доме и кто-то торопливо прошел вдоль забора снаружи сада. Минут десять спустя в сад вошел дед Северьян, высокий широкоплечий старик; он привез дрова и искал Алима. Мустафа не любил старика и на его вопрос о брате довольно грубо крикнул, что не знает, где Алим, и что пусть его ищет сам старик. Дед Северьян ушел. Мустафа остро и гнетуще почувствовал одиночество. Наступившая тишина не успокаивала, а давила, точно в круг над ним, образованный ветками малины, с холодного неба медленно спускался невидимый и тяжелый пресс.
– Да что за чёрт! – вслух выругался Мустафа и повернулся на бок. Волна знакомого странного беспокойства снова, как прилив, подкатывала к сердцу. Он заметил, что от нервного напряжения у него мелко задрожали кончики пальцев левой руки. Он сунул ее под грудь и прижал к земле всем телом. Почему-то вдруг ярко и четко вспомнилась Манефа в день ее свадьбы с Алимом. Она сидела в белом платье в конце стола, много смеялась, шутила с гостями, с ним, Мустафой, – и сразу, как ночь, мрачнела, когда ее руку трогал Алим. Эти внезапные переходы были так непонятны и нелепы, что гости потупляли глаза в тарелки, шушукались… Как невеста, она неприлично много пила, и неприличной показалась гостям ее выходка под конец свадьбы. Она высоко подняла над головой чайный стакан и громко крикнула: «Выпьемте, гостечки дорогие, за девушек староверских, что с татарами начали родниться». Тетка Таисия брови нахмурила, шукнула на дочь: «Говори, да не заговаривайся, невестушка. А то из-за стола да за ко́сыньки. Не посмотрю, что мужняя жена. Думай, что говоришь. Аль не по любви идешь?» Ухмыльнулась Манефа: «По любви, мамаша, по любви-занозушке да по моей бурлацкой волюшке». Опять потупились гости, переглянулись. «По любви – не по любви, а раз вышла – мужу уважение надо представлять», – прошамкала бабка Аграфена. Алим молчал, сверкая смородинными глазами. И никто не мог понять: видит он горчинку в свадебном пиру, или от счастья ослеп, или не желает видеть ничего, кроме невесты. Мустафа все тогда видел, и жаль ему было брата. Теперь же он понимал Алима, понимал, что ради такой женщины на все можно было идти: и на униженье, и на горе.