— Толик, ты ведь сжульничал? — сказал Савранский, и в его тоне была удрученная покорность. — Нет, — без малейшего вызова сказал он, — я так не хочу! Я требую пересчитать!
— На! на!.. Пересчитывай! — Сухарев бросил ему через стол исписанный лист бумаги.
— Обычная история, — хихикнул Брыковский, несмотря на юный возраст, по всем проявлениям тип старого холостяка, осторожного, пунктуального и занудного.
— Как у вас всегда получается? — спросил Старик. — Сашка проигрывает шестнадцать рублей, а с него причитается двадцать два.
— Мистика, — сказал Савранский, тупо рассматривая колонки цифр на листке. — При том беспардонная. Фокус-покус с винегретом, клянусь бородой Гоголя! Не пригласить ли нам Мессинга?..
Толик Сухарев выдернул из кровати Брыковского два металлических прута — тот сделал вид, что не заметил, или же безразличие его должно было означать, что это не его кровать, — и стал выбивать на кроватной решетке джазовый ритм, вихляясь всем телом, притопывая и вскрикивая.
В дверь постучали, женский голос поинтересовался, зачем у них в комнате так шумно.
— Спать-спать, старуха! — крикнул из-под одеяла жлоб Далматов; он перед этим успел заснуть, но музыка Сухарева оживила бы и мертвого.
Раздался новый взрыв хохота.
— Спасайся кто может! — бросая в дверь металлические прутья, завопил Сухарев; прутья пролетели в опасной близости над головами зубрил и с грохотом отскочили от двери.
— Кар-раул! — подражая ограбленной женщине, закричал Далматов, лежа под одеялом.
— Не кричите — вахтера разбудите, плебеи! — крикнул Круглый.
Кирилл Смирнов, в обиходе Киря, мягко улыбаясь, покачал головой — больше для себя, чем в расчете, что кто-то заметит его укоризненную покачку. Не строя на лице нахмуренного осуждения, он сидел на своей постели, улыбаясь, тихо позвал:
— Толик… Толик, ты на самом деле не хотел бросить… Ты не хотел.
— А! — отстранился Сухарев, диковато усмехнулся одними только сумасшедшими глазами, прозрачными и настороженными, пошел вокруг комнаты, глядя внимательно и словно отыскивая что-то.
— Сухарь, ну, ты дал!.. — тоже одними глазами улыбнулся Малинин. — Мы должны идти: закрой за нами.
— Вы с ума сошли, — сказал Савранский. — Она еще стоит у двери. Войдет и увидит весь наш бесподобный бардак!
— Тем более, — сказал Малинин.
— Клянусь бородой Гоголя! — сказал Савранский.
— Не бзди, родная, пройдут дожди, — нараспев произнес Круглый. — Не бзди, родная, ты только жди…
— Друзья мои, вы никогда не думали, — спросил Сухарев, — что эти три громадные двери от трех стенных шкафов когда-то были сквозными проходами в нынешнюю комстопять? Когда во всем подвале размещалась конюшня князя Голицына… К нашим соседям… Судя по дыму от моей сигареты, сквознячок тянет от нас к ним. Поняли мысль?
— Какую? — спросил Далматов.
— Конгениальную, конечно, — с издевочкой произнес Савранский.
— Дурак! — сказал Сухарев. — Если сделать дымовую завесу и кинуть в шкаф и прикрыть дверцу… У нас не будет ни капли запаха. А они убьются — не дотумкают, откуда у них клубы дыма, Везувий, Хиросима, — никому не допереть!..
— Сдаюсь. Ты — гений. — Конопатый Саша поднял обе руки.
— А? Железно?
— Железобетонно!
— Брыковский, нужны две фотопленки.
— Ну, ты замахнулся, — сказал Старик. — Довольно одной.
— А что? Делать — так делать, — воскликнул Сухарев. — На весь дом! Только без мандража…
6
Сначала они прошли по первому этажу.
Останавливали редких полуночников, допрашивая, где живет человек такого-то примерно роста, черный, с смуглым лицом, в пиджаке? — да, кажется, в синем пиджаке, в темно-синем, неуверенно подтвердил Володя.
Спрашивал Малинин, а он поражался его самообладанию и полнейшей несмущаемости.
Кто-то назвал имя — Надарий, Надар со второго курса. Но в какой комнате, неизвестно.
Тогда они зашли в кубовую. Здесь на ночь свет не выключался. Титан пыхтел, желающие брали кипяток. Сидели люди, листали конспекты. За крепким столом посредине кубовой заколачивали домино.
Одного человека среди доминошников Володя узнал — его фамилия была Петров, он был председателем студсовета общежития. Крепкого сложения, уверенный в себе, он даже смеялся отстраненно и с непритворной солидностью.
Почему-то, когда он изредка появлялся на танцах, обутый в охотничьи резиновые сапоги с отворотами — ботфорты, — за которые он стряхивал пепел от папиросы, Володя слышал, как приближенные называют его Пеликаном. Он был, судя по отчетливым морщинам на лбу, по всей его повадке, — старший, взрослый, видавший виды человек.
В нем заключена была тайна. Нечто такое, что Володе предстояло пройти, пережить в будущем, но что сегодня было скрыто от него. И взгляд его, безотчетно для него самого, при случайной встрече задерживался на Пеликане — притягательном, каком-то, казалось Володе, особенном. У Володи и в мыслях не было сблизиться с ним, слишком с разных они были планет.
Из оживленного разговора следовало, что Петров, сменив напарника, проиграл в очередной раз. Единогласно его избрали «почетным козлом». Все смеялись, и прежде всех виновник смеялся над самим собой весело, добродушно — и отстраненно.
— Пошли, — сказал Малинин. — Он на третьем этаже. Комната триста двенадцатая.
— Если это он.
— Сейчас увидим.
— Триста двенадцать?.. — спросил Володя.
Выходя из кубовой, он оглянулся на смеющегося Петрова; показалось, что тот провожает их глазами. Володя не подозревал в ту минуту, что последний его ненужный вопрос, быть может, спасает ему жизнь или, по меньшей мере, охраняет его от серьезного увечья.
Пока поднимались по лестнице, Володя вспомнил, как рассказывали о Петрове, будто он много лет жил на далекой Камчатке, заправский охотник, знает все приемы и повадки зверя и птицы, умеет делать необыкновенно красивые чучела, владеет арсеналом ружей и винтовок, и запрещенных тесаков. На летние каникулы уезжает на свою Камчатку с ее действующими вулканами и гейзерами, единственными в Союзе. Пьет неразбавленный спирт, лишь затем запивая водой, — ах, как все они были юны и хотели казаться взрослыми, также и себе самим!
Но самое удивительное, что Джон Гурамишвили, свободолюбивый и непобедимый Джон из Тбилиси, дебошир и пьяница, неустрашимый Джон был побежден и усмирен Петровым, и в прямом смысле физически — за мужским корпусом, куда они вышли потолковать, и словесным напутствием морально, когда после своего поражения Джон бросился обнимать противника, внезапно обратившегося для него другом, и они сели пить всерьез, по-мужски, надрезали каждый себе руку и смешали в стакане с вином кровь, и вместе выпили пополам стакан на вечную, нерушимую родственную связь. Причем, Джон сгоряча так полоснул себя, по-видимому, тесаком Петрова, что, говорили, достал до кости.
Но еще удивительнее и притягательнее были рассказы о любовных похождениях и победах. Правда, Петров в силу своего положения и более сдержанного, уравновешенного характера не афишировал ни количество, ни качество побед, ни свои личные мужские достоинства. Зато у Джона, по рассказам очевидцев, замеры показали ни много, ни мало семь спичек. В стоячем положении, разумеется. Все-таки не в ширину. Но и такой результат был довольно-таки выше среднего. И, кажется, это не было ложью, потому что приглашались любые желающие в комнату к Джону, и Володя также имел возможность лично наблюдать весь инструментарий, было бы желание, — но он не пошел, не захотел, в нем сохранилась юношеская чистота и брезгливость.
Володя не догадывался и не мог знать, что в последние дни обострился конфликт между группой экстремистски настроенных механиков и группой технологов. В общежитии не наблюдалось противостояния по национальному признаку. Правда, русские представляли разрозненную, аморфную массу, а нацменьшинства — азиаты, грузины, азербайджанцы — объединялись в крепкие землячества и зорко оберегали неприкосновенность каждого участника такого кружка. Но русских было подавляющее большинство — этим исключались какие-либо антирусские эксцессы.
Эстонец, во всякой фразе которого, во всяком слове будто слышалось злое шипение, так как независимо от темы разговора — хотя бы он решал у доски задачку по физике — он чувствовал ненавистное давление великорусского империализма, принесшего, как он полагал, на его землю советские порядки, советские тюрьмы и советскую лживую фразеологию, — был единственный подобный индивидуум на все общежитие, и поэтому был не в счет.
Остальные просто пили, дрались из-за девчонок, из потребности к самоутверждению, из ненависти, которая как известно сильнее любви, к кому-нибудь, кто возбудил зависть своим авторитетом, удачливостью или внешностью.