— Товарищ Троцкий, наш ЦИК существовал до подхода немцев в Ростов — двадцать дней! С 10 апреля до 1 мая!.. Можно бы, разумеется, и за это время сколотить шесть-семь дивизий, к этому были все условия в настроениях казачьей массы. Но — политическая обстановка! Не было декрета о мобилизации в Красную Армию, он принят только 7 июня. Я вас не понимаю, нет никакой объективности в оценках... ЦИК и Совнарком Донской республики сумели за счет добровольцев создать вокруг станичных и окружных ревкомов вооруженную охрану, заложить основу нынешних побед. Как можно этого не видеть?
Троцкий собирался возразить, но в углу поднялся Рувим Левин. Сидевший все время с задумчиво опущенной чубатой головой мастерового, он как бы очнулся и с недоумением оглядел совещание:
— Товарищи, все это выходит за всякие рамки... Я здесь с совещательным голосом, но... надо же прислушаться хотя бы к тому, что говорят товарищи Ковалев и Дорошев! Они первыми начали вооруженную борьбу, первыми отбили в Сальских степях вылазки атамана Попова! Наконец, вся окружающая нас масса казачества не есть единое целое, и все декреты центра были основаны именно на этом... — Все понимали, что Рувим не оспаривает главного теоретического постулата, что во главе мировой революции должны стоять исключительно люди Троцкого. Но он не понимал убожества проводимой тактики — отталкивания союзников в общей борьбе. Наконец, кто завтра пойдет в окопы, на позиции, мобилизовать массы со штыком и саблей в руке?
Первым оглянулся Френкель и сказал с издевкой:
— Рувим, ты забываешь Ветхий завет и тринадцатую заповедь. «Всяко благодеяние наказуемо».
Рувим Левин считал себя марксистом и атеистом. Он сказал:
— Оставьте эту ветошь где-нибудь в чулане или у порога старой синагоги, где вам будет угодно, Арон.
Тут усмехнулся сам Троцкий, по-отечески взирая на бойкую молодежь, которую он считал, правда, авангардом революции, но отчасти и презирал.
— Товарищ Рувим слишком молод и не отдает отчета... — сказал Лев Давидович. — Он, по-видимому, еще не имел случая увидеть живых казаков лицом к лицу, с их дурацкими чубами, монархическими лампасами и возведенной в достоинство нагайкой!
Дорошев готов был сорваться, но на крыльце гулко и болезненно закашлял Ковалев. Ипполит обошел стол заседания и направился к двери. Все понимали, что надо бы вернуть Ковалева в тепло, может быть, даже помочь как-то, поэтому извинили Дорошева.
— Вы разве не читали до сих пор, Рувим, нашей директивной статьи «Борьба с Доном»? Надо следить за нашими газетами, — сказал Троцкий. Он взял расстеленную на столе газету «Известия Наркомвоена», просмотрел номер, поднял другой и, найдя нужное, прочел внятно: — Вот. «...Служба, требующая от казаков античных качеств: свирепости, беспощадности, кулачества и полная возможность безнаказанно грабить чужое добро и богатеть исключительно за счет грабежа... К чему это могло привести? А это все именно и обратило все казачество в прелюбопытнейший вид самостийных разбойников! Общий закон культурного развития их вовсе и не коснулся, это своего рода зоологическая среда, и не более того...» — Лев Троцкий взял еще один номер газеты и прочел концовку: — «Стомиллионный русский пролетариат даже с точки зрения нравственной не имеет права здесь на какое-то великодушие. Мы говорили и говорим: очистительное пламя должно пройти по всему Дону и на всех них навести страх и почти религиозный ужас... Пусть последние их остатки, словно евангельские свиньи, будут сброшены в Черное море!» Только так, товарищ Рувим! И — никаких интеллигентских шатаний!
Рувим, побледнев от недоумения и молодой горячности, молчал. Его поставил в тупик «стомиллионный» пролетариат в крестьянской стране России, а также и «казаки — грабители чужого добра». Кто там, в центре, все это выдумал? И зачем?
Дорошев не мог слышать последних нравоучений Троцкого. Под его каблуками, словно битый фарфор, захрустел тонкий ледок на крыльце, опахнуло заморозком. Ковалев, надломившись, лежал грудью на плоской дощатой кромке барьера и содрогался от бьющего кашля и холода. Дорошев порывисто подошел и попробовал поднять его. Но Ковалев упирался, не хотел идти в дом. Хватал ртом ночной воздух, напитанный запахом талых дневных сосулек и отошедшего за край земли солнца. Ипполит пощупал лоб Ковалева, холодная испарина остудила кожу ладони.
— Пойдем как-нибудь, Виктор, — сказал Дорошев. — Пойдем, простынешь!
— Вынеси полушубок, — клацая зубами, с трудом перемогая кровавый кашель, попросил Ковалев. Луна мертвенно светилась на его приподнятом лице. — Н-не могу... больше! Они перехватили и последнюю докладную в ЦК! Надо самому ехать, если сил соберу... К Ленину — лично!
2
В Новочеркасске царила паника. Миронов перешел Донец!
Мчались по улицам верховые, адъютанты и ординарцы штаб-офицеров, тарахтели по мостовым колеса и взвизгивали подреза саней, двигались груженые возы с имуществом, мешками зерна, кадушками сала — и все в одну сторону, к Крещенскому спуску, прочь из города!
Пока у Африкана Богаевского шло последнее заседание, тянувшееся непрерывно вторые сутки, генералитет и офицерский корпус исподволь укладывали имущество в возки. На нового главкома Сидорина особых надежд никто не возлагал. Тягаться с Мироновым на этот раз было некому, не говоря о том, что на подмогу его ударной группе шла с севера вся 8-я армия красных под командованием какого-то Тухачевского...
Борис Жиров, штабной подъесаул, известный больше как балагур и завсегдатай небогатых пирушек, бежал поздним вечером от сидоринского штаба вверх по Платовскому, искал помер дома, в котором жил временно Федор Дмитриевич Крюков. Имея болезненное пристрастие к печатному слову, Жиров почти боготворил живого писателя Крюкова и благодарил в эти минуты его величество случай, дающий возможность не только лично познакомиться с общественным деятелем, но и решительным образом помочь в тягостную минуту всеобщего испытания. Именно он, Жиров, побеспокоился о том, чтобы предоставить Крюкову и его сестрам в уходящем завтра обозе пароконную бричку, а возможно, еще и санитарную двуколку под архив.
Вечер был оттепельный, Жиров порядочно вспотел, пока нашел нужный дом. Окна в доме светились, и он позвонил.
Нахохлившаяся и похожая на старую монахиню женщина (как оказалось, старшая сестра Крюкова) провела его в комнату, служившую кабинетом. Федор Дмитриевич сидел без сюртука, в белой рубахе с закатанными рукавами, спиной к творилу ярко пылавшей голландки. Писал что-то в раскрытой тетради, оторвался от работы с неудовольствием, встал...
— Да? — сказал он, снимая очки и близоруко щурясь.
Тихо, уютно было в комнате, никакого волнения. И главное, эта раскрытая толстая тетрадь в холщовом переплете — Жиров отдал бы полжизни за одну только возможность заглянуть в нее, запечатлеть летучий и нервный почерк писателя! Что-то выведать и понять!
— Я — из штаба, подъесаул Жиров, — представился он. — Полковник Греков просил передать, что утром обоз уходит, Федор Дмитриевич. Надо бы собраться. Я к вашим услугам.
— Слава богу, — перекрестилась стоявшая у двери женщина в черном.
— Постой, Маня, — досадливо отмахнулся Крюков. — Так в чем дело-то?
Он снова надел очки на нос и теперь рассматривал вестового офицера более внимательно, его новенький френч и стоптанные старые сапоги.
— Пора уезжать, — сказал Жиров. Он сгорал от желания выкрикнуть паническую фразу «Миронов перешел Донец», но она каким-то образом тянула за собой другую банальную фразу — «Ганнибал у ворот!», и он крепился, не спешил с объяснениями. — Полковник Греков лично просил, — добавил он.
— А что главнокомандующий Сидорин? — спросил Крюков с ледяным спокойствием, и в тоне, каким был задан вопрос, Жиров уловил издевку.
— Генерал не теряет надежды, но... силы неравны, — вежливо объяснил Жиров. Терпение не покидало его.
— Он, как всегда, пьян? В ресторане решает стратегию?
Жиров замялся.
— Так что от меня-то требуется? — спросил Крюков с неприязнью.
— Только собраться, Федор Дмитриевич. Больше ничего. Сани или тачанку подадим утром.
— Та-а-а-к... — сказал Крюков, как бы утверждая нечто известное ему, и медленно опустился на венский стул. Широко, по-купечески раздвинул колени и, горбясь, облокотился на них. — Та-ак... Бежим, значит? К теплым морям? Или куда-нибудь за границу, к доброхотам «Тройственного согласия»?
Жиров стоял перед ним навытяжку. Не только потому, что Крюков был статский полковник, а по причине его причастности к святому искусству, печатным книгам.
— Отступление, надо полагать, будет временным, Федор Дмитриевич, — сказал Жиров.
Крюков свел колени, распрямил спину, сказал грустно:
— Нет, подъесаул, к сожалению, это отступление будет последним. В том-то и ужас, что... дележ шкуры неубитого медведя всегда приводит... Впрочем, что ж распространяться на эту больную и необъятную по своему значению тему! Зачем? Но, знаете ли, я раздумал ехать. Не стоит... А полковнику Грекову передайте от меня искреннюю благодарность за внимание, я тронут. От всей души, — тут Крюков вежливо поднялся.