В ближайшем же красном хуторе Ковалев свалился в жару, и дальше его везли в санях, а уже под Арчединской переложили в высланный навстречу автомобиль. Ослабленный организм не был готов к этой нечаянной простуде, жар поднимался стремительно, в Михайловке врачи Шер и Могилевский установили двустороннее воспаление легких, осложненное давней чахоткой.
Сознание однажды вернулось к больному, Ковалев открыл глаза и увидел рядом с собой пожилую сиделку с красным крестиком на белой косынке и младшего племянника своего Михаила, из Фролова. Михаил тоже был в больничном, сером халате и держал на коленях гостинцы от родных в старом крапчатом платочке, завязанном узелком. Ковалев провел сухим языком по увядшим губам, и сиделка тут же дала ему из ковшика воды, он с усилием повернул голову к Михаилу, голос его был немощен и как бы надорван:
— Все... живы... у вас... там?
Михаил, крепкий двадцатилетний парняга из ревкомовской охраны в Арчеде, обрадованно закивал чубатой головой:
— Все, все живы, дядя! Поклон от матери, и от Куприяна, и от тети Оли с ихним семейством! Гостинцы вот — сало тут свежее, с осени, масла сбили, мать вот завернула в чистое, торбочка с сушеными яблоками… Прослышали, что прихворнул ты, так вот, чтобы на поправку скорея...
Михаил при своей молодости уже послужил порядочно, видал немало смертей от пули и шашки и понимал, конечно, как плох дядя Виктор. И оттого говорил как-то торопливо, не совсем уверенно, даже сбивчиво. Очнулся больной от беспамятства на его глазах, но надолго ли? Хотелось сказать побольше, укрепить душу и силы, задержать его на этом свете.
У нас все здоровы, поклон, говорю, тебе шлют, дядя Витя. А Дуняшка то наша, она ведь уже большая, в школу ей пора, так она сбегала в кладовку и горстку сушеной вишни мне в карман сунула: грит, передай и от меня нашему дяде Вите...
— Дуняшка? — расслабленно прошептал Ковалев, и слезы покатились по его осунувшимся щекам. — А я ее почти не помню. Сколько ей? Это ее, значит, я видел ныне?..
Он заговаривался, припомнив ночной кошмар: какую-то маленькую девочку с голыми белыми ножками, игравшую в саду, не то в займище, и огромную хищную змею, тайно подползавшую к ней. Змея извивалась в сухой траве и плотоядно шипела, выпустив рассеченное жало, а Ковалев в ужасе смотрел на нее со стороны, бессильный даже пошевелить рукой, пальцем. Пот выступал парными градинами на его лбу, он мычал, пытался сбросить с себя сонное бессилие и вгонял в последнюю истому свое износившееся сердце.
Михаил протягивал ему горсть мелких сушеных вишен от самой младшей племянницы Дуняшки, но Ковалев уже впадал в новое беспамятство, лицо его было страшным, почти омертвелым.
— Змею... Змею... отгоните, прокля-ту-ю!.. — с трудом разобрал Михаил его последний, едва слышимый шепот. — Про-кля-ту-ю...
— Ой, господи, — стала вдруг креститься сиделка. — Никак отходит, бедный! Ну-к, фершалицу, Марковну, позову скорея, либо успею, либо...
Она бросилась за фельдшерицей.
Через Морозовскую, Суровикино и Усть-Медведицкую спешил Миронов, чтобы, выполняя предписание наркомвоена, побывать заодно и дома, и в Михайловке.
В Усть-Медведицкой не застал своего больного начальника штаба, оказывается, Сдобнов уже порядочно поправился и утром выехал в Михайловку к комиссару. Миронов едва ли не на ходу, торопясь, спросил, что за вести позвали Иллариона и как он сам после тифа решился в зимнюю дорогу, на что хозяйка сдобновской квартиры Татьяна (до сих пор недосягаемо томная, с изломистой бровью и подкрашенными губами) ответила, что Илларион при ее догляде отделался сравнительно легко, даже волос не пришлось сбривать на голове, а вот про Ковалева из штаба совсем нехорошие слухи. Черт знает куда заехал по пути из Балашова, чуть в плен не попал, а потом, потный, верст двенадцать шел с ординарцем пешки по зимней дороге, простудился. Да при его-то здоровье!
— Илларион с собой взял фельдшера Багрова... Ну, того, что при Голубинцеве здесь в тюрьме сидел, как ваш сообщник! Да. Не доверяет он тамошним докторам: там, говорит, «Вылечат!» — добавила Татьяна.
Миронова сопровождал конвой в полтора десятка красноармейцев, ехали быстро, на сменных лошадях.
К полудню следующего дня спустились с горы в Михайловку, вывернули на главную улицу, и вдруг еще издали резанул по глазам черный, траурный флаг, безвольно свисавший с козырька над крыльцом окружного ревкома.
Неужели?
Фельдшер Багров стоял на мокром зимнем крыльце в одной гимнастерке и без шапки. Тающий снег, роившийся в воздухе, набивался ему в волосы, в бороду, слепил глаза, и потому, наверное, фельдшер не мог смотреть прямо на спешившегося и подходившего слишком быстрым, прыгающим шагом начдива.
Крайние двери ревкома были полуоткрыты, из них вырывался теплый парок. Оттуда вышел Илларион Сдобнов. Вяло и как-то безвольно подал теплую руку Миронову и сказал коротко, виновно:
— Не поспели. Скончался. В два утра...
— Где он? — хмуро, вполушепот спросил Миронов.
— В большом зале...
Виктор Семенович Ковалев, старый политкаторжанин, бывший председатель ЦИК Донской советской республики и политический комиссар 23-й мироновской непобедимой дивизии, лежал на столе в большом зале ревкома, прикрытый темно-красным полотнищем окружного знамени Советов, сухой и прямой, как былинка, с прозрачно-восковым лицом и ввалившимися глазами, убитый чахоткой, гражданской войной и происками негодяев-политиканов.
И уже в который раз вспомнил Миронов последний разговор, тот самый, после памятного письма из Урюпинской, от «нелегального большевика» Долгачева, когда сам он задал жесточайший вопрос об изгибах нынешней политики на Дону... Вспомнил, как сгорбился Ковалев у теплой голландки, как под рубахой обозначилась его слабая, острая, с позвонками наперечет, спина и как говорил он, будто врубая каждое слово в сознание беспартийного начдива:
— Видишь, Кузьмич... Это — сложности жизни, от которых никуда не уйдешь. Но надо понимать их суть. Когда на VI съезде партии, в самый канун Октябрьского переворота, они попросились в партию, то их приняли, как союзников. Близкая программа, а в этих условиях, сам понимаешь, надо блокироваться с соседями, так же как мы на II съезде Советов вошли в блок с левыми эсерами. Тактика. Но сейчас, как видно, рее эти « межрайонцы», «левые» и «правые», бундовцы, и сам Троцкий, ужом вползший в партию, замыслили нечто свое, из всех сил пытаются перехватить власть. Завоевать большинство, ключевые позиции. Тут повлияло и ранение Ленина... Очень тяжело придется, может быть, но в партию большевиков и Ленина верь! И в дело большевиков верь без колебаний, иного пути, как с большевиками, у России нет!
Теперь он лежал увядший и немощный, но Миронову показалось, что в лице его все-таки нет мертвой отрешенности, нет смерти. Оно по-прежнему таило в себе невысказанную боль. Как будто Ковалев и в смерти своей силился крикнуть что-то из самой души, сказать людям о великой опасности, ждущей их, и — не мог...
Сдобнов стоял рядом, тоже болезненно-бледный, едва вставший с тифозной кровати. Когда выходили на крыльцо, сунул в руку Миронову клочок бумаги, сказал вполголоса, что это — последнее наставление комиссара, личная записка начдиву.
Миронов поднес бумагу к лицу, очень близко, как носовой платок, с трудом разобрал строчки, бегло написанные химическим карандашом очень слабой рукой. Капля с крыши попала на бумагу, поползла слезой, и тотчас буквы проявились ярче, стали мокро растекаться перед глазами.
...Филипп Кузьмич!
Я от вас требую во имя революции, чтобы себя не подвергали явной опасности.
Прекратите братание с пленными станичниками. Я страшно боюсь, что могут послать какую-нибудь сволочь для выполнения гнусного замысла. Вы же знаете, что ваша жизнь нужна народу и революции, поэтому убедительно прошу как товарищ и революционер: берегите себя...
И на этом — все. Последнее наставление большевика-комиссара, близкого друга.
Филипп Кузьмич почти бессознательно, не помня движений, сунул записку в нагрудный карман гимнастерки и, глотнув свежего воздуха, вновь вернулся в зал, к телу умершего.
Входили люди, тихо о чем-то переговаривались, кто-то принес и поставил в головах два горшка с комнатными цветами, привычными для каждой казачьей хаты липками, которые круглый год цветут яркими пунцовыми звездочками.
Отстояв в траурном карауле, вышли, и уже на крыльце Миронов осведомился у Сдобнова, где решили хоронить, и обычно живой, быстрый на слово Илларион не ответил и нахмурился. Глаза были притушены сознанием горя, которое обрушилось не только на их штаб, дивизию, но, возможно, и на весь Верхний Дон.
— Хотели тут на высоком берегу Медведицы соорудить могилу и памятник, но ревком Арчеды и хутора Фролова с родственниками будто бы отпросили это право себе... Говорят, оттуда Виктор Семенович начинал работу после возвращения из ссылки, да к тому же в Арчеду, к железной дороге, кременские его станичники обычно ездят, им туда ближе...