Он смотрел на нее усталыми, понимающими глазами.
-- И для вас... найдется.
Действительно, должен же быть!
... -- Вам надо пойти в бюро для находок! -- сказал служащий на громадном разбомбленном вокзале. -- Если поезд пришел сюда, ваши спутники могли отдать вещи на хранение, только там они могут быть!
В бюро для находок -- одна стена обрушилась уступом -- сидела пожилая полуседая женщина с добрыми глазами.
-- Позвольте, -- сказала она, -- мне кажется, что действительно несколько дней тому назад были сданы на хранение вещи, -- что, вы говорите, у вас было? Синий чемодан, синяя сумка, пальто?
Она порылась в немногих бумажках и вынула листочек в клеточку.
-- Вот здесь написано: синий чемодан, синяя сумка, пальто ...
Значит, они действительно отдали! Таюнь не выдержала и расплакалась от радости. Боже мой, наконец то!
Но та, как то странно смущаясь, вертела в руках листок.
-- Я не совсем понимаю ... вещи были сданы здесь, это ясно, иначе не могло быть составлено описи. Но -- где же они? Подождите, я пойду спрошу.
Спрашивать пришлось долго. Она ходила с Таюнь по всему вокзалу, останавливала всех, наводила справки... Никто не знал, кто принял вещи, куда их положили. Таюнь попросили придти на следующий день. Она переночевала в развалинах вокзала и пришла. Вещей не было.
На третий день стало ясно, что в этом хаосе никто ничего не может найти -- и наверно, кто нибудь просто стащил беспризорный чемодан, только и всего.
Таюнь долго сидела, в сотый раз перечитывая бумажку с неразборчивой подписью. Женщина сочувственно смотрела на нее, потом раскрыла свою сумочку и вынула два снимка.
-- Я знаю, что значит терять -- просто сказала она. -- Вот, посмотрите.
Молодое, мужественное, веселое лицо: весь мир, вся жизнь перед красивыми сияющими глазами и улыбкой.
-- Это был снимок накануне его докторского экзамена -- ровный голос.
-- А этот...
Маленький холмик, деревянный крест, шлем на нем, надпись, букетик, положенный товарищами.
-- Вот это и все, что осталось -- спокойный, сдерживающий себя голос. -- Все.
"... Песни пел, мадеру пил, -- К Анатолии далекой миноносец свой водил... На Малаховом кургане офицера расстреляли -- Без недели двадцать лет он глядел на Божий свет" ... бормочет Таюнь ахматовские строчки, выходя на солнечные разбитые улицы города, и видит перед собой победную улыбку того, молодого под холмиком... а ее сын, которого она ищет -- где? Ему и восемнадцати нет еще... И чемодан, пальто, сумка -- проваливаются куда то, спокойно выбрасываются в прошлое, в приключение, неприятную переделку, из которой конечно может и должен быть выход...
* * *
... -- Садитесь, господин майор -- шепчет серый беспогонный солдат пожилому человеку в несуразном штатском костюме -- и майор Власовской армии, испуганно вздрогнув сперва, всматривается в усталое лицо солдата, изборожденное струйками пота. Откуда он его знает? А вдруг -- выдаст? Советская зона кончилась уже, или? На третий день пути он рискнул сесть в какой то случайный автобус до следующей деревушки. Он благодарно не садится, а падает на кусочек деревянной скамейки и тихо, стараясь скрыть акцент, выдавливает: "данке" ...
* * *
... -- И в каждом городе, местечке, деревушке -- где бы я ни проходил, когда удирал от красных -- на самой центральной площади я всегда писал мелом или углем на стене: "Манюрочка, иду в Баварию". Только эти слова, чтобы не заметили большой надписи, не стерли. И что же вы думаете? Жена, когда бежала потом из Праги с дочкой, не знаю, где уж -- подняла глаза от мостовой -- и увидела надпись. Пошла за мной, и вот, теперь мы опять вместе... невероятно, но факт. Хотите верьте, хотите -- нет, или чудом называйте -- но так и было. Было!
-------
2
Так и было. Множество чудес и смертей, падений и взлетов человеческих, бесчисленных мельчайших песчинок на искалеченных путях, на оборванных мостах, среди рухнувших стен. И имя им -- легион, и всех их разносит ветер, и каждого жаль до слез, только слез больше нет -- высохли на ветру.
Это замечательный сумасшедший дом на Омштрассе -- улице большого немецкого города, названной в честь известного ученого. Улица осталась, но в честь дома обитатели переименовали ее, и дом назывался: Номер Первый, Хамштрассе. Стоял он в сущности, вторым, потому что начала не было: угловой, на аллейной улице в высоких свечах тополей, рухнул. Остались маленькие кучки щебня, куски стен, разломанные кирпичи. Раньше это был громадный дом, закрывавший его; теперь перед Номером Первым лежала пустота, громоздился мусор, и от этого его передняя стена совершенно обнажилась: голая, без окон и дверей, неловко старалась прикрыться чем нибудь -- пустая, беззащитная без рухнувшего соседа. Но прикрыться было нечем. Номер Первый стоял в глубине дворика, выложенного крупными серыми плитами. Теперь они потрескались, одна вздыбилась, на низенькую стену ворот легли какие то железные коряги из бывшего соседа. Остальные три стены были просто мерзко серыми, и хоть в лохмотьях штукатурки. Давно немытые окна смотрели подслеповато и слезились от тонкого дыма из неожиданно высовывавшихся печных труб в кое как вставленных форточках или просто кусках жести. Надо же как нибудь топить, если отопление давно не действует. Все таки порядочные, привычные стены, не то что эта голая, которой никто никогда не видел раньше, и кажется, что за ней -- пустота, через которую видно все.
Если сцену разделить на пять этажей десятью темными узкими коридорами, и на множество клетушек побольше и поменьше, набитых до отказа вещами, людьми, и невероятным количеством тайн, большинство которых известно, а часть -- немногим, то вот это и будет знаменитый дом.
-- Вы пойдите в Номер Первый на Хамштрассе -- ну да, "Хам", как же иначе назвать? Захамили улицу... так там вам ...
Там вам помогут. Там вам дадут. Там вам объяснят. Там вас укроют. Там вас направят. Там вам достанут. Что?
Все.
Потому что Номер Первый -- это замечательный, знаменитый номер, приют, убежище, навес, крыша на дороге, веселый дом, разбойничий притон -- все вместе и еще много сверх того. Потому что на пустых, перекареженных улицах большого города только у вокзалов убирают на крохотных платформах игрушечного паровозика щебень высоких куч, засыпают пещеры с торчащими балками. Остальные улицы пусты. На работу люди не ходят, работать некому и незачем, магазины пусты и закрыты -- может быть, десяток, другой наберется в громадном городе. А вечером -- полицейский час, и тогда кренятся под ветром одиноко торчащие стены со средневековыми зубцами выбоин, с провалами окон -и падают, гулко ухая на вздыбленную мостовую, засыпая еще один квартал. Какие то фигуры мелькают иногда, прижимаясь к развалинам, перебегая через пустыри; по улицам, где еще можно ездить, проносятся разваливающиеся на первый взгляд джипы с гудящими моторами и рослыми крепкими парнями в шлемах с синими буквами: ЭМПИ, с лоснящимися лицами и торчащими из кобуры рукоятками револьверов, хлопающих их по общелкнутому заду. Они презирают развалины, ночь, людей -- людей больше всего, им лучше не попадаться на глаза.
Потому что все, что необходимо, в этом городе можно только "достать" -кривыми, окольными путями. Ходов много, хотя выхода нет. А "все" в этом городе, как и во многих других городах в конце этого, гнева Божьего сорок пятого года сводится для очень многих пришлых, неизвестно почему попавших сюда людей -- то есть, для нас -- к очень сложным и совсем немудреным, немногим вещам: бумажка с печатью -- кто есть кто? -- раз; (все равно, какая: какая нибудь, лишь бы печать была); чего нибудь поесть (не все равно, но хоть что нибудь); где нибудь переспать (можно и на полу, и на столе); иногда -- что нибудь надеть (все равно что, только не военные шинели -мужчинам; женщины шьют себе из них пальто).
И во всем этом "все" обитатели Дома Номер Первый на Хам-штрассе разбираются еще как, только так!
Как они хлынули туда, в какой день этого лета или осени, кто пришел первым, и почему именно в этот когда то порядочный семейный немецкий пансион -- вопрос без ответа. Вместе с домом, мебелью и двориком он давно уже принадлежал двум сестрам -- темноватой сгорбившейся Урсуле и разбухшей светловолосой Аннхен. Дом принадлежал еще их отцу, оставившему им в наследство как раз в тот год, когда скончался и степенный бухгалтер, муж Урсулы. Она уже тогда начала горбиться над расчетными книгами, и перестала надеяться на какое нибудь счастье, всегда, впрочем, представлявшееся ей в виде кругленького капитальца в банке. Имевшихся денег было вполне достаточно, чтобы, перестроив кое что в доме, открыть в нем пансион для приезжих из провинции, студентов, художников даже -- если будут платить, конечно! Но этот район города, около университета и кварталов художественной богемы обязывал: в двух крохотных мансардных комнатках можно было без труда вставить косое окно во всю стену, поскольку стена была невелика -- но для ателье, по мнению Урсулы, достаточно вполне. В нижнем этаже помещалась общая столовая, из нее двери вели в "гостиную" Урсулы, она же и контора. Еще дальше была ее спальня -- много ли нужно одинокой женщине? -- и комнатка для Аннхен, перед загибающимся углом коридора в кухню.